Так отстаивала своих мужиков Потаповна, баба-кулак, как смекнул Граблин.
Несмотря на наступающую темноту, народ все еще продолжал толкаться от одного воза к другому. Граблин хотел было итти, вспомнив, что у него нет ни на крупные, ни на мелкие расходы, и не желая дождаться, пока прогонит его тот или другой торговец от воза по причине шинели, надетой внакидку; но в ту минуту хозяину воза, у которого он стоял, с соседних возов крикнуло несколько голосов: «Гляди! вон, гляди — утащил!» Граблин вздрогнул и побледнел. Мужик бросился и вмиг вцепился в похитителя с криком «отдай!». Граблин всматривался в наружность пойманного, оторопевшего от страха и стыда и трепетавшего в дюжих руках мужика. Он был очень молод.
— Отдай, говорю! — кричал мужик, тряся за грудь пойманного, а между тем приискивал кого-то глазами, озираясь на обступившую толпу, в которой раздавалось: — Мазурик! мазурик!
— Что тут такое? — раздалось из-за толпы; и в предчувствии скорой развязки толпа радостно раздвинулась, дав дорогу полицейскому солдату.
Улика действительно оказалась налицо, и вора связали. Его бледное лицо, дрожащие губы и вырвавшийся тяжелый вздох окончательно успокоили толпу, что порок будет наказан.
В нем Граблин узнал прежнего мальчика, которого Кирпичов обещал сделать человеком, принимая его от погоревшего старика. Он почти побежал домой. Какое-то тяжелое чувство, похожее на тоску или непонятный страх, сильно давило ему грудь и било его лихорадочной дрожью. Он подходил уже к дому, но не придумал еще, что бы сказать квартирной хозяйке; шаги его начали постепенно делаться менее, менее, наконец он совсем перестал подвигаться, продолжая только переступать с ноги на ногу и постукивать ими о скрипевшие деревянные мостки…
Вдруг, откуда ни возьмись, очутилась перед ним старуха, низенькая, худая, одетая во что-то, не похожее ни на капот, ни на салоп; на бледно-синем лице ее видны были следы пробежавшей извилинами слезы. Она шевелила губами и кланялась.
— Что тебе, старуха?
— Батюшка, не оставьте…
И, закашлявшись, она подала что-то завернутое в тряпку.
— Пашпорт, — продолжала старуха, — праздник настает, так прошеньице бы…
«Отчего ж, — подумал Граблин, — не написать прошение старухе, рассчитывающей поправиться к празднику на счет чьей-то благотворительности», — и повел ее к себе.
К счастию, хозяйки не было дома. Смело и радостно вошел он к себе в комнату в сопровождении старухи; заглянул за перегородку: мать его спала, навьючив на себя все, что могло согревать, если не теплом, то тяжестью. Он бросился к печке: она была холодна, как его руки, хозяйка сдержала свое условие. С отчаянною решительностью вбежал он в комнату хозяйки, взял с печки несколько поленьев и положил на место их сохранившийся четвертак, который, по его расчету, должен был значительно ослабить взрыв гнева хозяйки за такое своеволие.
Старуха вызвалась затопить печку, а он с ожесточением напал на какое-то кушанье, приготовленное матерью против его ожидания, потому что утром он оставил денег на обед только для нее одной.
— Ела ли ты сегодня? — спросил он старуху, когда голод поутих.
— Сыта, батюшка, сыта, благодетель, — отвечала она, кланяясь.
Старуха успела уже поосмотреться и смекнула, что уделить-то ему нечего.
— Вот погреться-то, — продолжала она, суя руки в самый огонь, — редко удается; хозяева фатерные уж так ли скупы на дрова, Христом-богом не выпросишь лишнего полена!
Старуха угадала и точку мыслей Граблина о квартирных хозяевах, приняв, вероятно, для того в соображение, с одной стороны, далеко ненадлежащее количество поленьев, которое к тому же с большим трудом разожгла, а с другой — господствовавшие в комнате сырость и холод.
— Кому же ты хочешь, — спросил Граблин, — подать прошение?
Старуха назвала ему своего благотворителя со всем его титулом.
— Да почему же непременно ему, а не кому другому?
— Да так уж… очередь пришла, — отвечала старуха, развернув паспорт и подавая Граблину клочок бумаги с адресами нескольких значительных и богатых лиц.
Граблин принялся писать. Рука его плясала над бумагой от холода, как ни старался он прижимать ее, налегая всем корпусом. Кончив, он отдал старухе прошение, сказав ей, что читать не нужно и что известно, как пишутся подобные прошения.
— По смерти, мол, мужа моего, — объяснил он ей одна кож, — там-то служившего, осталась я без куска хлеба, к приобретению коего, по старости лет и слабости сил не имею дескать, возможности; а тут сейчас и самая просьба…
Старуха благодарила. Вдруг Граблин поспешно спросил:
— А что, если ты — ведь вашей братьи много здесь — будешь присылать ко мне всех живущих прошениями, которых ты знаешь, будет ли какой доход? Ведь платят же они кому-нибудь за писание?
— Как же, благодетель, только я… теперь-то у меня…
И озадаченная старуха замялась.
— Я не за тем тебя спрашиваю, — сказал Граблин.
— Как не платить! — продолжала она, оставив в покое свой карман, в котором принялась было шарить. — В прошлый раз уговаривалась я с Головачом за пятиалтынный, да копейки не доплатила, — так, поди, как выбранил! да еще говорит: платок, попадешься, сорву с головы, коли не донесешь копейки, седые твои волосы…
— А что это за Головач?
— Да, знать, фамилия у него такая, или прозвали так за то, что прошения всякие сочиняет. Я стала знать его по покойнице Егоровне — нищая тоже, за милостыней к нам, бывало, приходила. В ту пору я только что сына, кормильца моего, схоронила.
— Ты схоронила сына? — спросил вдруг Граблин, встревоженный внезапной мыслию…
— Схоронила, батюшка. Бились мы с ним, правда, бедно жили, да все ж была надежда. Служил уж он другой годок, и усердный такой был, да здоровья-то бог не дал: поработает побольше и захворает. А тут слег — и потерял место. С тех пор стал, сердечный, пуще прежнего чахнуть, чахнуть…
Старуха тут захлебнулась слезами, вскипевшими вдруг при этом воспоминании о давно минувшем горе.
— И умирал-то, бедный, — продолжала она, оправившись, — все тосковал обо мне: маменька, говорит, вы проситесь в богадельню, не ходите по миру…
— Да!.. он говорил это? — прервал Граблин под влиянием страшно терзавшей его мысли. — Что ж ты не в богадельне?
— Ходила, благодетель, раз десять в три-то года ходила, да уж, видно, счастье мое такое — все очереди-то нет. А ласковый такой начальник-то, сам велит приходить да наведываться; покойница Егоровна тоже про него говорила:
— То же! — сказал Граблин в раздумьи.
— То же, батюшка… Так вот, приходит она по-прежнему ко мне за милостыней, после похорон-то сына, а я говорю ей: самой, мол, приходится просить, да не знаю, к кому итти. Тут она, царство ей небесное, почувствовала, видно, нашу хлеб-соль: да поди, говорит, к Головачу… он тебе напишет, как глазом мигнуть, к кому хочешь; у него, говорит, и список есть всех наших благодетелей. Я и пошла: в доме-то просить было некого. Прихожу туда, а он лежит под лавкой замертво; сказали, что разве к завтрему очнется; прихожу на другой день — опять то же, да уже едва в пятый, никак, раз застала его не совсем того… А уж больно-то мне, больно было! Сроду не хаживала, батюшка, в такое место, да вот привел же бог!
Состязание с Головачом сначала устрашило Граблина, но потом нужда сделала свое. Так пробился он зиму, а летом им всегда было житье полегче: дров не надо, да и угол свой не так мрачен, когда солнце светит в него…
Глава VIIСудьба Душникова
Граблин ничего не мог сказать Каютину о том, что сталось с Полинькой, где она теперь, но подробно передал ему свое свидание с ней, не забыв ни ее горьких слез, ни упреков гнева при чтении некоторых его писем, ни жалоб на то, что все против нее ожесточились, покинули ее, считают ее бог знает какой женщиной.
Рассказ Граблина произвел глубокое впечатление на Каютина. В первый раз теперь пришла ему в голову мысль, что, может быть, поведение его невесты не так перетолковано, что, может быть, она ни в чем не виновата! Он знал, Полинька была горда, и довольно было раз оскорбить ее неблагородным подозрением, чтоб заставить ее молчать, как ни были бы несправедливы и страшны обвинения.
И любовь с новой силой кипела в его груди. Совесть мучила его. Что, если Полинька точно не виновата ни в чем?
И он бегал по целым дням, отыскивая ее.
Усталый прибегал он вечером к Граблину и в сотый раз переспрашивал его, что говорила ему Полинька, как плакала, как жаловалась, что все, бог знает почему, оставили ее, с каким негодованием разорвала письмо…
Они виделись каждый день. Каютин скоро смекнул, как незавидно положение Граблина, и тихонько помогал старушке. Она повеселела, и не было у ней гостя дороже Каютина…
Однажды, когда Каютин сидел у Граблина, дверь с шумом распахнулась. Соня, запыхавшись, вбежала в комнату.
— Вас барышня зовет! скорее, скорее! — сказала она и в ту же минуту выбежала.
Граблин хотел бежать за Соней, но вдруг послышался звонкий голос Лизы, которая радостно кричала ему:
— Степан Петрович, скорее! посмотрите!
Лиза стояла у своего окна, с огромным листом бумаги, скрывавшим ее лицо. На листе была нарисована красками огромная женская голова, с смуглым лицом, с черными волосами, в которых красовался венок из красной рябины.
— Похож… а? — кричала Лиза сконфуженному Граблину, который тревожно смотрел на Каютина. — Сличите? — прибавила Лиза и показывала свое лицо.
Голова ее была тоже убрана кистями пунцовой рябины, листья которых касались ее смуглых плеч. Лукавая улыбка выказывала во всем блеске необыкновенную белизну ее зубов.
Каютин вскрикнул и кинулся к окну.
— Ее зовут Лизой? — спросил он в волнении.
Граблин вздрогнул. В одну секунду в голове его блеснула тысяча ревнивых мыслей. Он машинально кивнул головой.
— Как похожа, боже, как похожа! — твердил Каютин, отходя от окна, потому что Лиза убежала.
— Вы давно ее знаете? — тревожно спросил Граблин.