Три суда, или Убийство во время бала — страница 17 из 20

рат сейчас вернется, нельзя, чтобы он застал вас здесь. Я буду твоею…» С этим словом она быстро удалилась, захлопнув за собой двери. Идя домой, я встретился с ее братом, возвращавшимся из деревни на тройке; он меня не заметил. Дома я застал вещи мои уложенными. Я послал за извозчиком и сказал людям, что еду в деревню к отцу. На самом же деле я не знал, куда деваться. Отъехав недалеко от дома, я велел извозчику везти меня к московской железной дороге. Приехав в Москву, я вспомнил, что не имею с собой письменного вида, и не знал, куда деться. К матери и к сестрам с больной рукой я опасался заехать, притом же я был до того напуган ужасным убийством, что ожидал за собой погони. На каждой станции мне казалось, что жандармы смотрят на меня подозрительно; наконец, я решился остановиться в гостинице «Мир», где меня вовсе не знали.

Диадема тяготила меня. Я не знал, куда мне ее спрятать, но бросить ее, имея в виду награду, которая мне была за нее обещана, было выше моих сил. Я носил ее в кармане и беспрестанно ощупывал: на своем ли она месте. Между тем опасение, что вот явятся ко мне с обыском и найдут диадему, все более и более страшило меня и приводило в лихорадочное состояние. 22-го октября я рано вышел из гостиницы с твердым намерением расстаться, наконец, с моим тяжелым грузом. Идя к реке с тем, чтобы бросить диадему в воду, я случайно натолкнулся на вывеску: «Скорый сбыт всяких вещей. Покупка и продажа. Ссуда под залоги». У меня явилась сначала мысль заложить диадему, с тем чтобы выкупить ее впоследствии через подставное лицо. В моем положении такое дело мне показалось возможным. Я вернулся в гостиницу, запер диадему в свою дорожную шкатулку и отправился в тот дом, где прочел вывеску. Меня принял хозяин конторы, оказавшийся Аароном; я объяснил ему, в чем дело, и просил его отправиться со мной в гостиницу. У себя в номере я показал диадему и, чтобы придать более вероятия тому, что бриллианты мои собственные, рассказал ему длинную историю о том, что я проигрался в карты и нуждаюсь в деньгах. Еврей привязался к тому, что оправа на диадеме изогнута и что одного камня недостает, и предложил за нее 300 рублей. «Я не хочу продавать ее, я хочу только ее заложить». — «И это можно, — сказал он. — Приходите ко мне в контору, я вам эту сумму выдам. Но если через один месяц вы денег не внесете — вещь эта будет моей. Поэтому вы дадите мне расписку в том, что продали ее в мою полную собственность. Если через месяц вы не явитесь с деньгами — тогда я оставлю ее за собой». Я сделал вид, что соглашаюсь, и обещал занести ему ее на другой день.

Вечер и ночь я провел в самом тревожном состоянии. Всякий раз, как кто-нибудь проходил по коридору, мне казалось, что я слышу уже стук шпор, и с минуты на минуту ожидал, что войдет полицейский офицер, чтобы арестовать меня. Всю ночь я просидел в креслах. Утром, позвав лакея, велел ему привести посыльного. Я отдал тому запечатанный сверток, в котором находилась диадема, передал адрес Аарона и велел принести ответ. Нервы мои были возбуждены до последней степени, дожидаться ответа у меня недостало сил. Я потребовал счет, заплатил и выехал из гостиницы, чтобы скорее уехать из Москвы. Около двух часов я пробыл на станции, ожидая поезда. Наконец раздался звонок. Я взял билет и отправился. Приехав сюда, я прямо с железной дороги направился на станцию вольной почты, нанял лошадей и поехал в деревню. Дорогой встретился с Афанасьевым, который ехал в свое приволжское имение. Поболтав часа два, пока лошади наши отдыхали, мы разъехались, каждый в свою сторону. На охоте я с ним не был, но, зная, что невдалеке от того места Афанасьев имеет охотничий дом, караульщик которого мне давно был знаком, я заехал туда и оставался там все время, пока заживала рана, сказав караульщику, что обрезал себе руку на охоте. Затем я отправился к отцу и, пробыв некоторое время у него, с ним вместе вернулся в город.

— Как ни правдоподобен ваш рассказ, но одних слов ваших еще мало, чтобы убедить присяжных в том, что, унося диадему, вы не имели корыстных целей.

— Неужели же можно подозревать меня в воровстве? Вся корысть моя состояла в том, чтобы обладать рукой Анны Дмитриевны…

— Как? Даже после того преступления, которого вы были свидетелем?

— Не могу скрыть, что даже и после совершенного ею убийства я не переставал любить ее.

— Но как же вам не приходило на мысль, что она сделала вас только своим орудием и что даже подводила вас под ответ, заставив ждать на лестнице?

— Иногда эта мысль приходила мне в голову, но я отталкивал ее от себя с ужасом. Она так молода. Можно ли в ее годы быть настолько порочной?

— Почему же вы полагаете, что человек бывает порочным только под старость?

— Я полагаю, что в юном возрасте сердце человеческое не может быть настолько черствым.

— Как же вы объясняли себе причину, побудившую Боброву на убийство?

— Не объяснял никак. Я боялся касаться этого вопроса. Я думал, что причина должна быть серьезная, и не старался ее разгадать.

— Здесь, по приезде из деревни, встречались ли вы с Бобровой? Я видел, что однажды в клубе вы с нею танцевали. Не было ли между вами уговора, как отвечать на вопросы в случае вашего ареста?

— Нет. Клянусь вам, что мы не обменялись с нею ни одним словом о Руслановой. Мы боялись говорить об убийстве и заглушали в себе самое воспоминание о нем.

— Я по закону должен вам предъявить показание Бобровой. Не угодно ли вам в чем-либо его дополнить?

Прочитав показание, Ичалов сказал, что не находит нужным делать какие-либо дополнения.

— Я принужден вас держать под стражей, — сказал я ему, — пока не явится поручитель за вас. Не знаете ли кого, кто бы согласился внести за вас залог?

— Разве мой отец, но я сомневаюсь, чтобы он это сделал; я знаю его правила.

Прежде его ухода я велел позвать Анну Дмитриевну, чтобы прочесть ей показание Ичалова. Лишь только появилась Боброва, Ичалов вспыхнул, грудь его тяжело задышала; он отвернулся, чтобы ее не видеть. Боброва выслушала показание довольно хладнокровно, но бледность свидетельствовала о ее внутреннем волнении.

— Показание справедливо, — сказала она и, подавляя в себе рыдание, вышла из комнаты. Ичалов стоял как окаменелый, устремив глаза в одну точку. Его отвезли в тюрьму. Туда же следовало отправить и Боброву. Я послал за конвойными и велел отвезти ее в карете. Едва успела она отправиться, как мне доложили о приезде майора Боброва.

— Помилуйте! Что вы делаете? — воскликнул он, входя в мой кабинет. — Разве вы не видите, что сестра моя помешанная? Можно ли заключать ее в тюрьму? Неужели вы верите ее бредням? Она по уши влюблена в негодяя Ичалова и по своей самоотверженной природе берет его грех на себя. Ну можно ли подумать, чтобы у девятнадцатилетней девушки достало духу кого-нибудь зарезать? Она не в своем уме.

— Дело врачей, — отвечал я ему, — исследовать состояние ее здоровья; мое дело было ее допросить и сделать распоряжение, соответственное с ее показаниями. Все это еще будет рассмотрено, не беспокойтесь!

Бобров ушел от меня в совершенном отчаянии.

IIIПрошлое подсудимых

Пока я производил формальные допросы, Кокорин собирал те сведения, которые были необходимы для уяснения причин совершившихся событий, а также их связи и взаимного соотношения.

Кокорин оказался действительно отличным сыщиком. Он сумел проникнуть лично или через своих агентов в те тайные отношения, которые по большей части бывают неизвестны в свете, но родятся и умирают в недрах семейного круга. Ему удалось разузнать многое, что говорилось и делалось во время, предшествовавшее убийству, как вообще в городе, так в особенности в среде, прикосновенной к делу. На все на это понадобилось, конечно, время. Через месяц после заключения Бобровой под стражу я получил от Кокорина сообщение, в котором заключались следующие сведения.

Бобровы были исконными помещиками нашей губернии. Родители молодой преступницы были люди небогатые. Жили они обыкновенно в деревне, занимаясь хозяйством и наезжая зимой, в так называемую сезонную пору, месяца на два или на три в губернский город. Отличаясь гостеприимством, они были любимы всем городом. Дом их всегда бывал полон гостями, в особенности молодыми людьми, которых привлекала красота их дочери. Кокетливость бывает почти неразлучной спутницей красоты, и Анна Дмитриевна не лишена была этого недостатка. Она равнодушно относилась к толпе своих обожателей, сознавая, как легко ей достаются победы. Поклонники видели ее то задумчивой и удрученной тоской, то веселой и резвящейся, и каждый из ее обожателей перемены в расположении ее духа относил, как водится, на свой счет. Она рано выучилась лицемерить и в совершенстве владела искусством нравиться. Каждый из ее поклонников был уверен, что умеет читать в глубине души ее и знает, кем занято ее сердце. В искателях руки у нее не было недостатка, но она ни на ком не останавливала своего выбора и всем отказывала. Когда отец или мать думали уговаривать ее, что ей, как небогатой девушке, нельзя быть слишком разборчивой, она отвечала обыкновенно, что таких женихов, как те, которые к ней сватаются, можно всегда найти десятками. Появление ее в обществе всегда производило магическое действие. Стоило ей только войти в гостиную, где мужчины беседовали с дамами, как немедленно все переменялось и перестанавливалось. Внимание кавалеров к словам их собеседниц исчезало: все глядели на Анну Дмитриевну, ловили движения ее уст, выражение ее взоров, и каждый старался обратить ее внимание на самого себя. Барышни надували губы, маменьки и тетушки хмурили брови. Стоило ей только не явиться на бал — и вечер считался неудавшимся. Но она редко пропускала танцевальные вечера, хотя ставила себе непременной задачей всегда несколько опаздывать и заставляла себя ожидать. «Как хороша», — говаривали мужчины при ее появлении в бальном наряде. «Какая мерзкая кокетка», — шушукались барышни. «Какая наглость в обращении с мужчинами! — восклицали строгонравные маменьки и тетушки. — И что они в ней находят?» Анна Дмитриевна все более и более привыкала побеждать, и самолюбие все более и более раздувало значение этих побед в ее собственных глазах.