йно подпевали. Гомосексуалист Кики пел вторым голосом.
Лилли поднялась — ей нужно было заехать за женихом. Роза сердечно расцеловала ее.
— Всего тебе, Лилли, самого лучшего! Не давай себя в обиду!
Лилли ушла, сгибаясь под тяжестью подарков. Бог его знает почему, но лицо ее совершенно преобразилось. Исчезли жесткие черты, присущие каждому, кто сталкивался с человеческой подлостью. Выражение ее лица стало мягче, и в нем вновь проступило что-то девичье.
Мы вышли на тротуар и махали ей вслед. И вдруг ни с того ни с сего Мими разревелась. Когда-то и она была замужем. Ее муж умер на войне от воспаления легких. Погибни он в бою, она получала бы за него небольшую пенсию и была бы избавлена от панели.
Роза похлопала ее по спине.
— Сейчас же брось, Мими! Нечего нюни распускать! Пойдем выпьем еще по чашечке кофе.
Все общество вернулось в полумрак «Интернационаля», словно куры на насест. Хорошего настроения как не бывало.
— Робби, сыграй на прощание еще что-нибудь, — попросила Роза. — Подбодри нас.
— Хорошо, — согласился я. — Давайте-ка долбанем «Марш старых товарищей».
Затем откланялся и я. Роза сунула мне кулек с пирожными. Я подарил их сыну «мамочки», который, как и во всякий вечер, устанавливал на тротуаре котел с колбасками.
Я задумался — чем бы заняться. Идти в бар мне определенно не хотелось. В кино — тоже нет. Разве что пойти в мастерскую? В нерешительности я посмотрел на часы. Было восемь. Кестер, вероятно, был уже там. В его присутствии Ленц не посмеет опять бесконечно болтать про эту девушку. Я пошел в мастерскую.
В ней горел свет. И не только в помещении — весь двор был ярко освещен. Кроме Кестера, не было никого.
— Что тут происходит, Отто? — спросил я. — Уж не продал ли ты «кадиллак»?
Кестер рассмеялся.
— Нет. Просто Готтфрид устроил небольшую иллюминацию.
Обе фары «кадиллака» были включены. Машина стояла так, что снопы света через окно падали прямо на сливу в цвету. Какая-то удивительно яркая меловая белизна. А черный мрак по обе стороны дерева, казалось, шумит, как море.
— Фантастика! — сказал я. — А где Ленц?
— Пошел купить чего-нибудь поесть.
— Блестящая идея, — сказал я. — Что-то у меня вроде как ветер в голове. Но, возможно, это просто голод.
Кестер кивнул.
— Поесть — всегда хорошо. В этом основной закон всех старых вояк. Знаешь, и у меня сегодня, кажется, ветер гулял в голове — я записал «Карла» на гонки.
— Что? — спросил я. — Уж не на шестое ли число?
Он кивнул.
— Ничего себе, Отто! Но там ведь будут самые что ни на есть асы.
Он снова кивнул.
— По классу спортивных машин выступает Браумюллер.
Я принялся засучивать рукава.
— Ну, коли так, Отто, то за дело! Выкупаем нашего любимца в масле.
— Стоп! — крикнул только что вошедший последний романтик. — Сперва сами подзаправимся.
Он развернул свертки с ужином: сыр, хлеб, твердокаменная копченая колбаса и шпроты. Все это мы запивали отлично охлажденным пивом. Ели мы так, словно от зари до зари молотили цепами зерно. Потом взялись за «Карла». Работали два часа, все проверили и отрегулировали, смазали подшипники. Вслед за этим Ленц и я поужинали вторично. Готтфрид включил свет и на «форде». При аварии одна его фара уцелела. И теперь, укрепленная на выгнутом кверху шасси, она испускала косой луч света куда-то в небо.
Вполне удовлетворенный, Ленц повернулся к нам.
— Ну вот! А теперь, Робби, достань-ка бутылки. Давайте отметим «Праздник цветущего дерева»!
Я поставил на стол коньяк, джин и два бокала.
— А ты? — спросил Готтфрид.
— Я пить не буду.
— Что?! Почему не будешь?
— Потому что пропала у меня охота продолжать это чертово пьянство!
Ленц пристально посмотрел на меня.
— Отто, наш ребеночек свихнулся, — сказал он Кестеру.
— Оставь его в покое. Не хочет — не надо, — ответил Кестер.
Ленц налил себе полный бокал.
— Вообще у этого мальчика с некоторых пор пошли завихрения.
— Это еще не самое худшее, — заявил я.
Над крышей фабрики напротив нас взошла большая красная луна. Некоторое время мы сидели молча.
— Скажи мне, Готтфрид, — заговорил я затем, — ведь ты специалист по части любовных дел, не так ли?
— Специалист? Нет, я классик любви, — скромно ответил Ленц.
— Хорошо. Я хотел бы знать, всегда ли влюбленный человек ведет себя по-идиотски?
— То есть как это по-идиотски?
— Ну, в общем так, как будто он полупьян. Болтает невесть что, несет всякую чепуху, да еще и врет.
Ленц расхохотался.
— Что ты, детка! Ведь любовь — это же сплошной обман. Чудесный обман со стороны матушки-природы. Взгляни на это сливовое дерево! И оно сейчас обманывает тебя: выглядит куда красивее, чем окажется потом. Было бы просто ужасно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава Богу, что растреклятые моралисты не властны над всем.
Я встал.
— Так, по-твоему, без некоторого жульничества это дело вообще невозможно?
— Да, детонька моя! Вообще невозможно!
— Но ведь тогда можно попасть в глупейшее положение.
Ленц усмехнулся.
— Запомни одну вещь, мальчик: никогда, никогда и еще раз никогда ты не окажешься смешным в глазах женщины, если сделаешь что-то ради нее. Пусть это даже будет самым дурацким фарсом. Делай все, что хочешь, — стой на голове, неси околесицу, хвастай, как павлин, пой под ее окном. Не делай лишь одного — не будь с ней рассудочным.
Я оживился:
— А ты что скажешь, Отто?
Кестер рассмеялся:
— Пожалуй, все это так и есть.
Он встал и поднял капот «Карла». Я достал бутылку рома, еще один бокал и поставил их на стол. Отто включил зажигание, нажал на кнопку стартера, и двигатель зачавкал — утробно и сдержанно. Ленц, положив ноги на подоконник, глядел в окно. Я подсел к нему.
— Тебе когда-нибудь случалось быть пьяным в обществе женщины?
— Часто случалось, — не пошевельнувшись ответил он.
— Ну и как?
Он искоса посмотрел на меня.
— Ты хочешь знать, как быть, если ты сделал что-то не так? Отвечаю, детка: никогда не проси прощения. Ничего не говори. Посылай цветы. Без писем. Только цветы. Они покрывают все. Даже могилы.
Я посмотрел на него. Он оставался неподвижным. В его блестящих глазах отражался белый свет автомобилей. Двигатель все еще работал. Он тихонько погромыхивал, точно под ним содрогалась земля.
— Вот теперь я могу спокойно выпить чего-нибудь, — сказал я и откупорил бутылку.
Кестер заглушил двигатель. Затем обратился к Ленцу:
— Сегодня луна светит достаточно ярко, чтобы можно было найти стакан. Верно, Готтфрид? А ну-ка выключи свою иллюминацию. Особенно на «форде». Этот косой луч напоминает мне прожекторы времен войны. Когда ночью эти штуки начинали нашаривать мой самолет, мне было совсем не до шуток.
Ленц кивнул.
— А мне он напоминает… Впрочем, не все ли равно…
Он встал и выключил фары.
Луна поднялась высоко над фабричной крышей. Она все больше светлела и теперь казалась желтым лампионом, повисшим меж ветвей сливы. Ветви, колеблемые слабым ветерком, тихо качались.
— Все-таки странно, — сказал Ленц после паузы, — почему принято ставить памятники всевозможным людям?.. А почему бы не поставить памятник луне или дереву в цвету?..
Я рано вернулся домой. Открыв дверь в коридор, услышал музыку. Играл патефон Эрны Бениг — личной секретарши. По коридору плыл тихий и прозрачный женский голос. Потом пошла перекличка скрипок под сурдинку с пиччикато на банджо. И опять этот голос, проникновенный, нежный, будто переполненный счастьем. Я вслушался, пытаясь разобрать слова. Тихое пение женщины звучало удивительно трогательно в этом темном коридоре, где я стоял между швейной машиной фрау Бендер и чемоданами супругов Хассе. Я увидел кабанью голову над входом в кухню, где служанка гремела посудой.
«И как же могла я жить без тебя?..» — пел голос в нескольких шагах от меня, там, за дверью.
Я пожал плечами и пошел к себе в комнату.
За стеной снова разгорелась свара. Через несколько минут ко мне постучался и вошел Хассе.
— Я не мешаю вам? — устало спросил он.
— Ничуть, — ответил я. — Хотите что-нибудь выпить?
— Лучше не надо. Только немного посижу у вас.
Он тупо уставился в пол.
— Вам хорошо, — сказал он. — Вы живете один…
— Ну что за ерунда! — возразил я. — Вечно торчать одному тоже не дело… Уж поверьте мне…
Чуть сгорбившись, он сидел в кресле. Его глаза казались стеклянными — в них отражался проникавший в полумрак комнаты свет уличного фонаря. Я смотрел на его узкие, покатые плечи.
— Я представлял себе жизнь совсем по-другому, — проговорил он после долгого молчания.
— Это со всеми так…
Через полчаса он решил пойти мириться с женой. Я дал ему несколько газет и полбутылки ликера «кюрасо». Ему это приторно-сладкое пойло должно было подойти — в напитках он ничего не смыслил. Тихо, почти неслышно вышел он от меня. Тень от тени, будто и вправду уже угас. Из коридора пестрым шелковым тряпьем ворвались обрывки музыки… скрипки, приглушенные банджо… «И как же могла я жить без тебя…»
Я запер за ним дверь и уселся у окна. Кладбище было залито голубым сиянием луны. Пестрые контуры световой рекламы взметались до крон деревьев. На темной земле выделялись могильные плиты. Безмолвные, они не внушали страха. Вплотную к ним, сигналя, проезжали автомобили, и свет их фар скользил по выветрившимся надгробным надписям.
Я просидел довольно долго, размышляя о всякой всячине. В частности, о том, как в свое время мы вернулись с фронта, молодые, ни во что не верящие, словно шахтеры, выбравшиеся на поверхность из обвалившейся шахты. Нам хотелось ринуться в поход против лжи, эгоизма, алчности, душевной косности — против всего, что вынудило нас пройти через войну. Мы были суровы и могли верить только близкому товарищу или таким вещам, которые никогда нас не подводили, — небу, табаку, деревьям, хлебу и земле. Но что же из всего этого получилось? Все распадалось, пропитывалось фальшь