— Без четверти семь.
— В семь я хочу позвонить фрейлейн Хольман. Но так, чтобы никто не подслушивал. Это возможно?
— Никого нет, кроме господина Джорджи. Фриду я отправила. Если хотите, можете говорить из кухни. Длина шнура как раз позволяет дотянуть туда аппарат.
— Хорошо.
Я постучал к Джорджи. Мы с ним давно не виделись. Он сидел за письменным столом и выглядел ужасно. Кругом валялась разорванная бумага.
— Здравствуй, Джорджи, — сказал я, — что ты делаешь?
— Занимаюсь инвентаризацией, — ответил он, стараясь улыбнуться. — Хорошее занятие в сочельник.
Я поднял клочок бумаги. Это были конспекты лекций с химическими формулами.
— Зачем ты их рвешь? — спросил я.
— Нет больше смысла, Робби.
Его кожа казалась прозрачной. Уши были как восковые.
— Что ты сегодня ел? — спросил я.
Он махнул рукой.
— Неважно. Дело не в этом. Не в еде. Но я просто больше не могу. Надо бросать.
— Разве так трудно?
— Да.
— Джорджи, — спокойно сказал я, — посмотри-ка на меня. Неужели ты сомневаешься, что и я в свое время хотел стать человеком, а не пианистом в этом б…ском кафе «Интернациональ»?
Он теребил пальцы.
— Знаю, Робби. Но от этого мне не легче. Для меня учеба была всем. А теперь я понял, что нет смысла. Что ни в чем нет смысла. Зачем же, собственно, жить?
Он был очень жалок, страшно подавлен, но я все-таки расхохотался.
— Маленький осел! — сказал я. — Открытие сделал! Думаешь, у тебя одного столько грандиозной мудрости? Конечно, нет смысла. Мы и не живем ради какого-то смысл. Не так это просто. Давай одевайся, пойдешь со мной в «Интернациональ». Отпразднуем твое превращение в мужчину. До сих пор ты был школьником. Я зайду за тобой через полчаса.
— Нет, — сказал он.
Он совсем скис.
— Нет, пойдем, — сказал я. — Сделай мне одолжение. Я не хотел бы быть сегодня один.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Ну как хочешь, — ответил он безвольно. — В конце концов, не все ли равно.
— Ну вот видишь, — сказал я. — Для начала это совсем не плохой девиз.
В семь часов я заказал телефонный разговор с Пат. После семи действовал половинный тариф, и я мог говорить вдвое дольше. Я сел на стол в передней и стал ждать. Идти на кухню не хотелось. Там пахло зелеными бобами, и я не хотел, чтобы это хоть как-то связывалось с Пат даже при телефонном разговоре. Через четверть часа мне дали санаторий. Пат сразу подошла к аппарату. Услышав так близко ее теплый, низкий, чуть неуверенный голос, я до того разволновался, что почти не мог говорить. Я был как в лихорадке, кровь стучала в висках, я никак не мог овладеть собой.
— Боже мой, Пат, — сказал я, — это действительно ты?
Она рассмеялась.
— Где ты, Робби? В конторе?
— Нет, я сижу на столе у фрау Залевски. Как ты поживаешь?
— Хорошо, милый.
— Ты встала?
— Да. Сижу в белом купальном халате на подоконнике в своей комнате. За окном идет снег.
Вдруг я ясно увидел ее. Я видел кружение снежных хлопьев, темную точеную головку, прямые, чуть согнутые плечи, бронзовую кожу.
— Господи, Пат! — сказал я. — Проклятые деньги! Я бы тут же сел в самолет и вечером был бы у тебя.
— О, дорогой мой…
Она замолчала. Я слышал тихие шорохи и гудение провода.
— Ты еще слушаешь, Пат?
— Да, Робби. Но не надо говорить таких вещей. У меня совсем закружилась голова.
— И у меня здорово кружится голова, — сказал я. — Расскажи, что ты там делаешь наверху.
Она заговорила, но скоро я перестал вникать в смысл слов и слушал только ее голос. Я сидел в темной передней под кабаньей головой, из кухни доносился запах бобов. Вдруг мне почудилось, будто распахнулась дверь и меня обдала волна тепла и блеска, нежная, переливчатая, полная грез, тоски и молодости. Я уперся ногами в перекладину стола, прижал ладонь к щеке, смотрел на кабанью голову, на открытую дверь кухни и не замечал всего этого, — вокруг было лето, ветер, вечер над пшеничным полем и зеленый свет лесных дорожек. Голос умолк. Я глубоко дышал.
— Как хорошо говорить с тобой, Пат. А что ты делаешь сегодня вечером?
— Сегодня у нас маленький праздник. Он начинается в восемь. Я как раз одеваюсь, чтобы пойти.
— Что ты наденешь? Серебряное платье?
— Да, Робби. Серебряное платье, в котором ты нес меня по коридору.
— А с кем ты идешь?
— Ни с кем. Вечер будет в санатории. Внизу, в холле. Тут все знают друг друга.
— Тебе, должно быть, трудно сохранять мне верность, — сказал я. — Особенно в серебряном платье.
Она рассмеялась.
— Только не в этом платье. У меня с ним связаны кое-какие воспоминания.
— У меня тоже. Я видел, какое оно производит впечатление. Впрочем, я не так уж любопытен. Ты можешь мне изменить, только я не хочу об этом знать. Потом, когда вернешься, будем считать, что это тебе приснилось, позабыто и прошло.
— Ах, Робби, — проговорила она медленно и глухо. — Не могу я тебе изменить. Я слишком много думаю о тебе. Ты не знаешь, какая здесь жизнь. Сверкающая, прекрасная тюрьма. Стараюсь отвлечься как могу, вот и все. Вспоминая твою комнату, я просто не знаю, что делать. Тогда я иду на вокзал и смотрю на поезда, прибывающие снизу, вхожу в вагоны или делаю вид, будто встречаю кого-то. Так мне кажется, что я ближе к тебе.
Я крепко сжал губы. Никогда еще она не говорила со мной так. Она всегда была застенчива, и ее привязанность проявлялась скорее в жестах или взглядах, чем в словах.
— Я постараюсь приехать к тебе, Пат, — сказал я.
— Правда, Робби?
— Да, может быть, в конце января.
Я знал, что это вряд ли будет возможно: в конце февраля надо было снова платить за санаторий. Но я сказал это, чтобы подбодрить ее. Потом я мог бы без особого труда оттягивать свой приезд до того времени, когда она поправится и сама сможет уехать из санатория.
— До свидания, Пат, — сказал я. — Желаю тебе всего хорошего! Будь весела, тогда и мне будет радостно. Будь веселой сегодня.
— Да, Робби, сегодня я счастлива.
Я зашел за Джорджи, и мы отправились в «Интернациональ». Старый, прокопченный зал был почти неузнаваем. Огни на елке ярко горели, и их теплый свет отражался во всех бутылках, бокалах, в блестящих никелевых и медных частях стойки. Проститутки в вечерних туалетах, с фальшивыми драгоценностями, полные ожидания, сидели вокруг одного из столов.
Ровно в восемь часов в зале появился хор объединенных скотопромышленников. Они выстроились перед дверью по голосам: справа — первый тенор, слева — второй бас. Стефан Григоляйт, вдовец и свиноторговец, достал камертон, дал первую ноту, и пение началось:
Небесный мир, святая ночь,
Пролей над сей душой.
Паломнику терпеть невмочь —
Подай ему покой.
Луна сияет там вдали,
И звезды огоньки зажгли,
Они едва не увлекли
Меня вслед за тобой[2]
— Как трогательно, — сказала Роза, вытирая глаза.
Отзвучала вторая строфа. Раздались громовые аплодисменты. Хор благодарно кланялся. Стефан Григоляйт вытер пот со лба.
— Бетховен есть Бетховен, — заявил он. Никто не возразил ему. Стефан спрятал носовой платок. — А теперь — в ружье!
Стол был накрыт в большой комнате, где обычно собирались члены союза. Посредине на серебряных блюдах, поставленных на маленькие спиртовки, красовались оба молочных поросенка, румяные и поджаристые. В зубах у них были ломтики лимона, на спинках — маленькие зажженные елочки. Они уже ничему не удивлялись.
Появился Алоис в свежевыкрашенном фраке, подаренном хозяином. Он принес полдюжины больших глиняных кувшинов с вином и наполнил бокалы. Пришел Поттер из общества содействия кремации.
— Мир на земле! — сказал он с большим достоинством, пожал руку Розе и сел возле нее.
Стефан Григоляйт, сразу же пригласивший Джорджи к столу, встал и произнес самую короткую и самую лучшую речь в своей жизни. Он поднял бокал с искристым «ваххольдером», обвел всех лучезарным взглядом и воскликнул:
— Будем здоровы!
Затем он снова сел, и Алоис притащил свиные ножки, квашеную капусту и жареный картофель. Вошел хозяин с подносом, уставленным кружками с золотистым пильзенским пивом.
— Ешь медленнее, Джорджи, — сказал я. — Твой желудок должен сперва привыкнуть к жирному мясу.
— Я вообще должен сперва привыкнуть ко всему, — ответил он и посмотрел на меня.
— Это делается быстро, — сказал я. — Только не надо сравнивать. Тогда дело пойдет.
Он кивнул и снова наклонился над тарелкой.
Вдруг на другом конце стола вспыхнула ссора. Мы услышали каркающий голос Поттера. Он хотел чокнуться с Бушем, торговцем сигарами, но тот отказался, заявив, что не желает пить, а предпочитает побольше есть.
— Глупости все, — раздраженно заворчал Поттер. — Когда ешь, надо пить! Кто пьет, тот может съесть даже еще больше.
— Ерунда! — буркнул Буш, тощий высокий человек с плоским носом и в роговых очках.
Поттер вскочил с места.
— Ерунда?! И это говоришь ты, табачная сова?
— Тихо! — крикнул Стефан Григоляйт. — Никаких скандалов в сочельник!
Ему объяснили, в чем дело, и он принял соломоново решение — проверить дело практически. Перед спорщиками поставили несколько мисок с мясом, картофелем и капустой. Порции были огромны. Поттеру разрешалось пить что угодно, Буш должен был есть всухомятку. Чтобы придать состязанию особую остроту, Григоляйт организовал тотализатор, и гости стали заключать пари.
Поттер соорудил перед собой полукруг из стаканов с пивом и поставил между ними маленькие рюмки с водкой, сверкавшие как брильянты. Пари были заключены в соотношении 3 : 1 в пользу Поттера.
Буш жрал с ожесточением, низко пригнувшись к тарелке. Поттер сражался с открытым забралом и сидел выпрямившись. Перед каждым глотком он злорадно желал Бушу здоровья, на что последний отвечал ему взглядами, полными ненависти.