— А я вот буду тебя целовать, и черт с ним со всем! — возразил я.
— Нет, так нельзя! И точно так же тебе нельзя спать в моей постели.
— Пожалуйста, тогда спи со мной в моей.
Словно обороняясь от меня, Пат сжала губы.
— Оставь все это, Робби. Тебе еще жить и жить. Я хочу, чтобы ты остался здоровым, имел жену и детей.
Мы помолчали.
— Я бы, конечно, тоже хотела иметь от тебя ребенка, Робби, — сказала она после паузы и потерлась щекой о мое плечо. — Раньше никогда и мысли такой не было. Даже представить себе не могла. А теперь часто об этом думаю. Хорошо, когда от человека что-то остается. Иногда ребенок глядел бы на тебя, и ты бы меня вспоминал. В такие минуты я как бы снова была бы у тебя.
— Еще будет у нас ребенок, — сказал я. — Когда выздоровеешь. Мне тоже хочется от тебя ребенка. Но это должна быть девочка, и назовем мы ее так же, как назвали тебя, — Пат.
Она взяла у меня рюмку и отпила еще глоток.
— Милый ты мой, может, оно и лучше, что у нас нет детей. Пусть от меня ничего не останется. Ты должен меня забыть. А если все-таки будешь обо мне думать, так думай лишь о том, что нам было хорошо, и, пожалуйста, ни о чем больше. Ведь нам все равно никогда не постигнуть, почему все это у нас кончилось. А горевать не стоит.
— Мне горько, что ты можешь так говорить.
Она пристально посмотрела на меня.
— Когда долго лежишь в постели вот так, как я, то поневоле думаешь о том, о сем. И многое, на что я раньше не обращала внимания, теперь кажется мне странным. И знаешь, чего мне уже никак не понять? Того, что можно любить друг друга, как мы с тобой, и все-таки один умирает.
— Замолчи, — сказал я. — Один всегда должен умереть первым, так устроена жизнь. Но нам обоим еще очень далеко до этого.
— Право умереть дает только одиночество. Или взаимная ненависть. Но когда люди любят друг друга…
Я заставил себя улыбнуться.
— Да, Пат, — сказал я и взял ее горячие руки в свои, — если бы мы вдвоем сотворили мир, он выглядел бы лучше. Так или нет?
Она кивнула.
— Да, милый. Мы бы такого не допустили. Но только бы знать — а что же дальше? Ты веришь, что потом все будет продолжаться?
— Верю, — сказал я. — Наша жизнь сделана настолько плохо, что на этом она кончиться не может.
Пат улыбнулась.
— Что ж, в этом есть резон. Но вот посмотри сюда — разве это тоже плохо сделано?
Она показала на корзину чайных роз, стоявшую у ее кровати.
— В том-то все и дело, — ответил я. — Подробности великолепны, но целое лишено всякого смысла. Словно оно было создано каким-то существом, которое при виде чудесного многообразия жизни не додумалось ни до чего лучшего, как попросту уничтожать эту жизнь.
— Но и обновлять тоже, — сказала Пат.
— В этом обновлении я тоже не вижу смысла, — возразил я. — От него жизнь лучше не стала. По сей день.
— Нет, дорогой, — сказала Пат. — У нас с тобой все вполне удалось. Лучше и не придумаешь. Жаль только, что длилось это так недолго. Слишком недолго.
Несколько дней спустя я почувствовал колотье в груди и начал кашлять. Как-то, проходя по коридору, главный врач услышал мой кашель и заглянул ко мне.
— Пойдемте-ка со мной в кабинет.
— Да у меня все в порядке, — сказал я.
— Не о вас речь, — ответил он. — С таким кашлем вам нельзя сидеть у фрейлейн Хольман. Немедленно идемте.
Войдя в его кабинет, я с каким-то странным чувством удовлетворения снял с себя рубашку. Здесь, в Альпах, настоящее здоровье казалось мне какой-то почти неправомерной привилегией: я чувствовал себя чем-то вроде афериста или дезертира.
Главный врач недоуменно посмотрел на меня и наморщил лоб.
— Похоже, что вы еще и рады этому, — сказал он.
Затем он тщательно выслушал меня. Я разглядывал различные блестящие инструменты на стенах и, в зависимости от его требований, дышал то медленно и глубоко, то быстро и коротко. При этом я снова ощущал покалывание и был очень доволен, что мои преимущества перед Пат несколько сократились.
— Вы простужены, — сказал главный врач. — Полежите день-другой в постели или, по крайней мере, не покидайте своей комнаты. К фрейлейн Хольман не заходите — и не ради вас, а ради нее.
— А переговариваться с ней через дверь можно? — спросил я. — Или через балкон?
— С балкона можно, но только считанные минуты. Да и через дверь тоже, если будете как следует полоскать горло. Помимо простуды у вас от курения еще и катар дыхательных путей.
— А легкие? — Почему-то я ожидал, что хоть в них окажется что-нибудь не в порядке. Тогда я чувствовал бы себя лучше перед Пат.
— Из ваших двух легких можно выкроить целых шесть, — заявил главный врач. — Давно уже мне не встречался такой здоровый человек, как вы. Только вот печень у вас уплотнена. Видимо, много пьете.
Он мне что-то прописал, и я ушел к себе.
— Робби, что он тебе сказал? — спросила меня Пат из своей комнаты.
— Временно запретил посещать тебя, — ответил я, стоя у двери. — Даже строго запретил. Существует опасность заражения.
— Вот видишь! — испуганно сказала она. — Я уже давно толкую тебе об этом.
— Да нет же, Пат! Это тебе грозит заражение, а не мне.
— Перестань болтать чушь, — сказала она. — Расскажи мне точно, что с тобой случилось.
— Я и так сказал тебе точно. Сестра… — Я сделал знак постовой сестре, которая как раз принесла мне лекарства. — Скажите фрейлейн Хольман, кто из нас более опасен для окружающих?
— Вы, господин Локамп, — объяснила сестра. — Он не должен к вам входить, а то еще заразитесь от него.
Пат с недоверием посмотрела на сестру, потом перевела взгляд на меня. Я показал ей через дверь лекарства. Поняв, что все правильно, она рассмеялась; она смеялась все громче, смех перешел в хохот, на ее глазах появились слезы, и тут начался приступ мучительного кашля. Сестра бросилась к ней на помощь.
— Господи, — прошептала Пат, — дорогой мой, это, ей-Богу, ужасно смешно. И какой у тебя гордый вид!
Весь вечер она была весела. Конечно, я не оставил ее одну. Надев плотное пальто и обмотав шею шарфом, я просидел до полуночи на балконе. В ногах у меня стояла бутылка коньяка, в одной руке я держал сигару, в другой — рюмку и рассказывал Пат всевозможные события из моей жизни. Время от времени меня прерывал, а заодно и вдохновлял ее тихий, словно птичий, смех, и я усердно врал, врал сколько мог — лишь бы ее лицо озарялось улыбкой. Я был счастлив от своего лающего кашля, я выдул всю бутылку и наутро был здоров.
И снова задул фен. Ветер бился в окна, низко нависли тучи, по ночам слышался грохот низвергающегося с гор талого снега, а перевозбужденные больные, не смыкая глаз, все время настороженно прислушивались. На защищенных склонах начали расцветать крокусы, а на дороге среди саней появились первые повозки на высоких колесах.
Пат все больше слабела и уже не могла вставать с постели. Ночью у нее часто были приступы удушья. Тогда от смертельного страха ее лицо становилось серым, и я держал ее за влажные бессильные руки.
— Лишь бы пережить этот час! — хрипела она. — Только один этот час! Самое время умирания…
Особенно она страшилась последнего часа между ночью и утром. Почему-то ей казалось, что под конец ночи тайный ток жизненных сил замедляется, почти совсем угасает. В этот час, которого она боялась больше всего ей не хотелось быть одной. В остальное время она держалась так мужественно, что, опасаясь выдать свое волнение, я часто стискивал зубы.
Я попросил перенести свою кровать в комнату Пат и присаживался около нее, когда она пробуждалась или когда в ее глазах появлялось выражение какой-то отчаянной мольбы. Я часто вспоминал о лежавших в моем чемодане ампулах с морфием и, не задумываясь, сам делал бы ей уколы, чтобы она спала. Но я знал, как она благодарна за каждый новый день жизни, и морфий оставался неиспользованным.
Часами я сидел у ее постели и рассказывал решительно все, что мне вспоминалось. Ей самой нельзя было много говорить, и она охотно слушала мое пространное повествование о разных историях, приключившихся со мной. Иногда, сразу вслед за очередным приступом, когда, бледная и разбитая, Пат полулежала, откинувшись на подушки, она просила изобразить ей кого-нибудь из моих зрителей. Тогда, оживленно жестикулируя и сопя, поглаживая воображаемую окладистую рыжую бороду, я степенно расхаживал по комнате и надтреснутым голосом изрекал всяческие перлы школярской премудрости. Ежедневно я придумывал что-нибудь новое, и постепенно Пат подробно узнала про всех забияк и оболтусов нашего класса, которые неутомимо старались причинять учителям все новые и новые огорчения. Однажды, привлеченная раскатистым басом нашего директора, в комнату вошла ночная сестра, и потребовалось немало времени, покуда я, к полному удовольствию Пат, все-таки разъяснил ей, что, хотя я действительно напялил на себя дамскую пелерину и мягкую шляпу, хотя скачу по комнате и на чем свет стоит браню некоего Карла Оссеге за то, что тот злокозненно подпилил учительскую кафедру, — я, тем не менее, все же не сумасшедший, а вполне нормальный человек.
Вскоре за окном забрезжил рассвет. Горные хребты превратились в какие-то бритвенно-острые, черные силуэты. Раскинувшееся за ними холодное я бледное небо начало отступать.
Ночник на тумбочке потускнел до бледной желтизны, и Пат прижалась влажным лицом к моим ладоням.
— Ночь прошла, Робби. На мою долю выпал еще один день.
Антонио принес мне свой радиоприемник. Я подключил его к сети, заземлил на центральное отопление и вечером опробовал в комнате Пат. Сначала из аппарата вырывался треск и нестройный свист, но мне удалось чисто отстроиться, и комната наполнилась нежными прозрачными звуками.
— Что это, дорогой? — спросила Пат.
Антонио дал мне еще и журнал с программами. Я нашел нужную страницу.
— По-моему, Рим.
И сразу послышался низкий, металлический голос дикторши.