Я глядел на чучело кабаньей головы над кухонной дверью. Было слышно, как за ней гремит посудой служанка. «И как могла я жить без тебя?…» — доносилось из-за другой двери, двумя шагами дальше.
Пожав плечами, я направился к своей комнате.
Рядом раздавались возбужденные крики. Вскоре послышался стук в дверь и вошел Хассе.
— Не помешаю? — спросил он устало.
— Ничуть, — ответил я. — Не желаете ли рюмочку?
— Лучше не надо. Посижу только немного.
Взгляд у него был пустой и потухший.
— Хорошо вам, — сказал он. — Вы-то один.
— Ерунда, — возразил я. — Когда торчишь целыми днями один как сыч, это тоже, знаете ли, не сахар. Уж вы мне поверьте.
Он понуро сидел в кресле. Глаза стеклянно поблескивали в неверном свете фонарей за окном. Узкие плечи поникли…
— Да, не так я себе представлял жизнь, не так, — сказал он немного погодя.
— Ну, это относится ко всем нам, — ответил я.
Через полчаса он ушел — налаживать отношения с женой. Я отдал ему кипу газет и полбутылки ликера «Кюрасао», с незапамятных времен пылившегося у меня на шкафу, — неприятная сладковатая дрянь, но для него как раз то, что нужно. Он все равно ничего не смыслил в этом.
Хассе удалился тихо, почти беззвучно, тень тенью — словно растворился. Я запер за ним дверь. На мгновение — будто кто взмахнул пестрым платком — в комнату ворвались обрывки музыки: приглушенные звуки скрипки, банджо, «И как я жить могла без тебя?…»
Я сел к окну. Кладбище было залито голубым лунным светом. Сверкающие буквы реклам скакали по верхушкам деревьев, а внизу во тьме мерцали мраморные надгробия. В их безмолвии не было ничего страшного. Близко-близко от них, сигналя, проносились автомобили, скользя светом фар по стертым от времени строкам эпитафий.
Я просидел так довольно долго, думая о всякой всячине. Среди прочего и о том, какими мы тогда вернулись с войны — молодыми, но уже изверившимися, как шахтеры из обвалившейся шахты. Мы хотели сражаться с ложью, себялюбием, бессердечием, корыстью — со всем тем, что было повинно в нашем прошлом, что сделало нас черствыми, жесткими, лишило всякой веры, кроме веры в локоть товарища и в то, что нас никогда не обманывало, — в небо, табак, деревья, хлеб, землю; но что из всего этого вышло? Все рушилось на глазах, предавалось забвению, извращалось. А тому, кто хранил верность памяти, выпадали на долю бессилие, отчаяние, равнодушие и алкоголь. Время великих и смелых мечтаний миновало. Торжествовали деляги, коррупция, нищета.
«Хорошо вам, вы-то один», — сказал Хассе. Звучит превосходно: кто одинок, тот не будет покинут. Но иногда вечерами рушился этот карточный домик, и жизнь оборачивалась мелодией совсем иной — преследующей рыданиями, взметающей дикие вихри тоски, желаний, недовольства, надежды — надежды вырваться из этой одуряющей бессмыслицы, из бессмысленного кручения этой вечной шарманки, вырваться безразлично куда. Ах, эта жалкая наша потребность в толике теплоты; две руки да склонившееся к тебе лицо — это ли, оно ли? Или тоже обман, а стало быть, отступление и бегство? Есть ли на свете что-нибудь, кроме одиночества?
Я закрыл окно. Нет, ничего другого нет. Для другого у человека слишком мало почвы под ногами.
Все же на следующее утро я вышел из дома чуть свет и по дороге в мастерскую немилосердным грохотом вытащил из постели владельца цветочной лавки. Я выбрал букет роз и велел его немедленно отослать по адресу. Мной владело странное чувство, когда я выводил на карточке слова: Патриция Хольман.
V
Надев свой самый старый костюм, Кестер уехал в финансовое управление добиваться, чтобы нам снизили налог. Мы остались в мастерской вдвоем с Ленцем.
— Ну, Готфрид, вперед, — сказал я, — в атаку на этого толстяка по имени «кадиллак».
Накануне вечером было напечатано наше объявление. Стало быть, уже сегодня можно было рассчитывать на покупателей — если они вообще появятся. Нужно было подготовить машину.
Для начала мы освежили полировку. Машина засверкала и выглядела уже на добрую сотню марок дороже. Затем мы залили в мотор масло, самое густое, какое только нашлось. Цилиндры были уже не самого первого класса и немного стучали. Густой смазкой удалось это сгладить, машина скользила на удивление бесшумно. Коробку скоростей и дифференциал мы также залили погуще, чтобы и они не издавали ни звука.
Потом мы выехали. Поблизости был кусок очень плохой дороги. Мы прошли по нему со скоростью пятьдесят километров. Шасси постукивали. Мы выпустили четверть атмосферы из баллонов и сделали еще одну попытку. Стало получше. Тогда мы выпустили еще столько же. Теперь уже ничего не болталось.
Мы вернулись, смазали поскрипывавший капот, проложили его кое-где резиной, залили в радиатор горячей воды, чтобы мотор запускался порезвее, потом еще опрыскали машину снизу керосиновым распылителем, чтобы она и там блестела. После всего этого Готфрид Ленц воздел руки к небу:
— Приди же, благословенный покупатель! Приди, любезный бумажниконосец! Взыскуем тебя, что жених невесту!
Однако невеста заставляла себя ждать. Поэтому мы вкатили на яму булочникову стальную лошадку и стали снимать переднюю ось. Долго возились с ней, скупо перебрасываясь словами. Потом я услышал, как Юпп у бензоколонки насвистывает песенку: «Глянь-ка, глянь-ка, кто идет…»
Я выбрался из ямы и посмотрел через стекло кабины. Вокруг «кадиллака» бродил какой-то коренастый коротыш. Выглядел он как респектабельный буржуа.
— Взгляни-ка, Готфрид, — прошептал я, — не невеста ли?
— Ясное дело, она, — удостоверившись, сразу же сказал Ленц. — Морда-то, морда-то одна чего стоит. Какое на ней написано недоверие! А ведь он еще не знает, с кем ему иметь дело. Вперед, Робби, в атаку! Я останусь здесь как резерв. Выдвинусь, если не сладишь. Не забывай о моих приемчиках!
— Ладно.
Я вышел во двор. Незнакомец встретил меня взглядом проницательных черных глаз. Я представился:
— Локамп.
— Блюменталь.
Первый приемчик Ленца состоял в том, чтобы представиться. Он утверждал, что так сразу возникает более интимная атмосфера. Второй заключался в том, чтобы начать издалека, дать выговориться клиенту, потом перейти в атаку самому уже в самый подходящий момент.
— Вы по поводу «кадиллака», господин Блюменталь? — спросил я.
Блюменталь кивнул.
— Вот он, — сказал я, указывая на машину.
— Вижу, — возразил Блюменталь.
Я скользнул по нему взглядом. «Внимание! — пронеслось у меня в мозгу. — Малый непрост!»
Мы прошли через двор к «кадиллаку», я открыл дверцу, запустил мотор. Помолчал, давая Блюменталю время для осмотра. Наверняка он начнет что-нибудь критиковать, вот тогда-то я и включусь.
Однако Блюменталь ничего не осматривал и не критиковал. Он тоже молчал и стоял истукан истуканом. Мне не оставалось ничего другого, как пуститься в плавание на авось.
И я стал медленно и подробно описывать «кадиллак», как мать своего ребенка, пытаясь выяснить при этом, насколько он разбирается в деле. Если он знаток, нужно больше внимания уделить мотору и шасси, нет — расписывать удобства и финтифлюшки.
Но он и тут ничем себя не выдал. Он предоставил мне возможность говорить и говорить, пока я сам не почувствовал, что скоро из меня выйдет весь пар.
— А для чего именно нужна вам машина? Для поездок по городу? Или для дальних путешествий? — спросил я наконец, чтобы хоть за что-нибудь зацепиться.
— Там видно будет, — отвечал Блюменталь.
— Так-так! А кто будет ездить — вы сами или шофер?
— Смотря по обстоятельствам.
«Смотря по обстоятельствам». Этот тип выдавал ответы как попугай. Он, как видно, принадлежал к ордену молчальников.
Чтобы как-то расшевелить его, я предложил ему пощупать все своими руками. Обычно это делает покупателей общительнее. Я боялся, что он у меня заснет.
— Верх для такой большой машины поднимается и опускается с необыкновенной легкостью, — сказал я. — Попробуйте сами его опустить. Справитесь одной рукой.
Но Блюменталь посчитал и это излишним. Он и так все видит. Я с силой захлопывал дверцы, дергал ручки.
— Видите, ничего не болтается. Держится, как налоги. Проверьте сами.
Блюменталь не желал ничего проверять. Он находил все это в порядке вещей. Чертовски твердый орешек.
Я продемонстрировал ему боковые стекла.
— Ходят вверх и вниз, как игрушка. Закрепляются на любом уровне.
Он не повел и бровью.
— К тому же стекло небьющееся, — добавил я, начиная отчаиваться. — Неоценимое преимущество! Вот тут у нас в мастерской один «форд»… — И я рассказал про несчастную жену булочника и даже приукрасил эту историю, отправив на тот свет еще и ребенка.
Однако душа у Блюменталя была неуязвима, как сейф.
— Небьющееся стекло теперь во всех машинах, — прервал он меня, — в этом нет ничего особенного.
— Ни в одной машине серийного производства нет небьющегося стекла, — возразил я мягко, но решительно. — Лишь в некоторых моделях оно используется как лобовое стекло. Но ни в коем случае как боковое.
Я посигналил и перешел к описанию комфортабельного интерьера — багажника, сидений, карманов, приборной панели; я не упустил ни единой детали, даже вынул и протянул Блюменталю зажигалку, а заодно предложил ему сигарету, чтобы хоть как-то его переубедить, — но он отклонил и это.
— Не курю, спасибо, — проговорил он, посмотрев на меня с такой скукой, что у меня вдруг зародилось подозрение: а к нам ли он вообще шел, может, он тут по ошибке, может, он хотел купить что-то другое, какую-нибудь машину для пришивания пуговиц или радиоаппарат, а теперь вот мнется и не знает, как ему смыться?
— Давайте сделаем пробную поездку, господин Блюменталь, — предложил я наконец, чувствуя себя уже на последнем издыхании.
— Поездку? — переспросил он с таким недоумением, будто я произнес слово «поезд».
— Да, поездку. Надо же вам удостовериться в том, что машина многое может. Она просто стелется по дороге, мчит как по рельсам. Мотор тянет так, словно это не тяжелый кабриолет, а пуховая перина.