Верхняя и нижняя оладьи слегка заплесневели, но есть можно. Их я беру себе, а те, что посвежее, отдаю Качу и Кроппу.
Кач жует, спрашивает:
— Материны небось?
Я киваю.
— Хорошо, — говорит он, — сразу на вкус чувствуется.
Я чуть не плачу. Сам себя не узнаю. Ну да ничего, теперь все наладится, вместе с Качем, Альбертом и остальными. Я на своем месте.
— Повезло тебе, — шепчет Кропп, когда мы уже засыпаем, — говорят, нас пошлют в Россию.
В Россию. А ведь там войны уже нет.
Вдали грохочет фронт. Стены бараков дребезжат.
Грандиозный аврал, всюду наводят марафет. Нас то и дело гоняют на построение. Осматривают со всех сторон. Рваное обмундирование заменяют вполне приличными вещами. Мне при этом достается безупречная новая куртка, а Качу, разумеется, полный комплект. Проходит слух насчет замирения, но вероятнее другое: переброска в Россию. Хотя зачем нам в России приличная форма? В конце концов все-таки выясняется: сюда едет кайзер, будет войсковой смотр. Вот почему столько проверок.
Можно подумать, находишься в казармах для новобранцев — восемь дней кряду сплошь работа да строевая подготовка. Поголовно все злые, нервные, ведь нам непомерная драйка без надобности, а уж парадная шагистика тем более. Как раз подобные вещи злят солдата сильнее, чем окопы.
Наконец свершилось. Мы стоим навытяжку, появляется кайзер. Нам любопытно, каков он с виду. Он шагает вдоль строя, и вообще-то я слегка разочарован: по портретам я представлял его себе выше ростом и внушительнее, а в первую очередь думал, что голос у него громовой.
Он раздает Железные кресты, говорит несколько слов то одному, то другому. Потом мы уходим.
Позднее мы все это обсуждаем. Тьяден удивляется:
— Он же самый-самый главный, главнее никого нет. Перед ним ведь каждый должен стоять навытяжку, вообще каждый! — Он умолкает и, пораскинув мозгами, продолжает: — Даже Гинденбург и тот должен стоять навытяжку, так?
— Верно, — подтверждает Кач.
Тьяден пока что не закончил. Еще некоторое время размышляет, затем спрашивает:
— А король тоже должен стоять перед кайзером навытяжку?
В точности никто не знает, хотя скорее всего нет, так мы считаем. Они оба уже на такой высоте, где по-настоящему навытяжку не стоят.
— Далась тебе вся эта чепуха, — говорит Кач. — Главное, ты сам стоишь навытяжку.
Но Тьяден совершенно заворожен. Его обычно сухая фантазия работает в хвост и в гриву.
— Ты прикинь, — провозглашает он, — у меня просто в голове не укладывается, неужто кайзер ходит в нужник, как я?
— В этом можешь не сомневаться, — смеется Кропп.
— Ну ты даешь, — добавляет Кач, — у тебя тараканы в башке, Тьяден, живо дуй в нужник, прочисти мозги и не рассуждай как младенец.
Тьяден исчезает.
— А мне, — говорит Альберт, — все ж таки хотелось бы знать: началась бы война, если б кайзер сказал «нет»?
— Да наверняка, — вставляю я, — говорят, сперва-то он и правда не хотел.
— Ну, если б не он один, а еще человек двадцать-тридцать на свете сказали «нет», то, может, и не началась бы.
— Пожалуй, — соглашаюсь я, — но они-то как раз не возражали.
— Странно, если вдуматься, — продолжает Кропп, — мы здесь для того, чтобы защищать свою родину. Но ведь и французы здесь опять же для того, чтобы защищать свою. И кто прав?
— Может, те и другие, — говорю я и сам себе не верю.
— Допустим, — говорит Альберт, и я вижу, что он намерен загнать меня в угол, — но наши профессора, и духовенство, и газеты твердят, что правы только мы, и надеюсь, так оно и есть… Однако французские профессора, и духовенство, и газеты твердят, что правы только они… С этим-то как быть?
— Не знаю, — говорю я, — так или иначе война идет, и каждый месяц в нее вступают все новые страны.
Возвращается Тьяден. Он по-прежнему взбудоражен и немедля опять встревает в разговор, интересуется, как вообще возникает война.
— Большей частью из-за того, что одна страна наносит другой тяжкую обиду, — отвечает Альберт с некоторым высокомерием.
Однако Тьяден вроде как и не замечает:
— Страна? Что-то я не пойму. Гора в Германии никак не может обидеть гору во Франции. И река не может, и лес, и пшеничное поле.
— Ты вправду осел или прикидываешься? — ворчит Кропп. — Я не об этом. Один народ наносит обиду другому.
— В таком разе мне тут делать нечего, — отвечает Тьяден, — я себя обиженным не чувствую.
— Вот и объясняй такому, — сердится Альберт, — от тебя, деревенщины, тут ничего не зависит.
— Тогда я тем более могу двинуть домой, — упорствует Тьяден, и все смеются.
— Эх, дружище, речь о народе в целом, то есть о государстве! — восклицает Мюллер.
— Государство, государство… — Тьяден лукаво щелкает пальцами. — Полевая жандармерия, полиция, налоги — вот ваше государство. Коли речь о нем, то покорно благодарю.
— Вот это верно, — вставляет Кач, — впервые ты сказал очень правильную вещь, Тьяден, государство и родина, тут в самом деле есть разница.
— Но они ведь неразделимы, — задумчиво произносит Кропп, — родины без государства не бывает.
— Верно, только ты вот о чем подумай: мы ведь почти все простой народ. И во Франции большинство людей тоже рабочие, ремесленники или мелкие служащие. С какой стати французскому слесарю либо сапожнику на нас нападать? Не-ет, это всё правительства. Я никогда не видал француза, пока не попал сюда, и с большинством французов небось обстоит так же: немцев они раньше не видали. Их никто не спрашивал, как и нас.
— Почему же тогда вообще война? — недоумевает Тьяден.
Кач пожимает плечами:
— Должно, есть люди, которым от войны польза.
— Ну, я не из их числа, — ухмыляется Тьяден.
— Здесь таких вообще нету.
— Так кому от нее польза-то? — не унимается Тьяден. — Кайзеру ведь от нее тоже проку нет. У него все есть, чего он ни пожелай.
— Ну, не скажи, — возражает Кач, — войны у него до сих пор еще не было. А каждому более-менее великому кайзеру нужна хоть одна война, иначе он не прославится. Ты загляни в свои школьные учебники.
— Генералы тоже становятся знаменитыми благодаря войне, — вставляет Детеринг.
— Еще знаменитее, чем кайзер, — поддакивает Кач.
— Наверняка за войной стоят другие люди, которым охота на ней заработать, — бурчит Детеринг.
— По-моему, тут скорее что-то наподобие лихорадки, — говорит Альберт. — Никто ее вроде и не хочет, а она вдруг тут как тут. Мы войны не хотели, другие уверяют, что они тоже, и все равно полмира воюет.
— У них там врут больше, чем у нас, — говорю я, — вспомните листовки у пленных, где было написано, что мы-де поедаем бельгийских детей. Молодчиков, которые пишут такое, вешать надо. Вот кто настоящие виновники.
Мюллер встает:
— Хорошо хоть война здесь, а не в Германии. Вы гляньте на изрытые воронками поля!
— Это верно. — Тьяден и тот соглашается. — Но куда лучше совсем без войны.
Он гордо удаляется, ведь в конце концов сумел задать нам, вольноопределяющимся. И здесь его мнение в самом деле типично, с ним сталкиваешься снова и снова, и возразить ничего толком не возразишь, потому что оно еще и пресекает понимание других взаимосвязей. Национальное чувство простого солдата состоит в том, что он находится здесь. Но этим оно и исчерпывается, все прочее он оценивает практически, со своей позиции.
Альберт сердито ложится в траву.
— Лучше вообще об этом не говорить.
— От разговоров ничегошеньки не меняется, — согласно кивает Кач.
Вдобавок почти все новые вещи приходится сдать в обмен на старую рвань. Их нам выдали только для парада.
Вместо России — опять на фронт. Путь лежит через жидкий лесок с искореженными деревьями и развороченной почвой. Кое-где жуткие ямищи.
— Мать честная, вот так долбануло, — говорю я Качу.
— Минометы, — отвечает он, потом показывает вверх.
Среди ветвей висят мертвецы. Голый солдат сидит в развилке сучьев, только каска на голове, а одежды никакой. Там, наверху, лишь половина, безногий торс.
— Что здесь творилось? — спрашиваю я.
— Вышибло его из одежи, — бурчит Тьяден.
— Чудно́, — говорит Кач, — мы эту страсть уже несколько раз видали. Когда долбает этакая мина, человека впрямь вышибает из одежи. Ударной волной.
Взглядом я продолжаю искать. Так и есть. Вон висят лоскутья формы, а в другом месте прилипла кровавая каша, человеческие останки. Вот лежит тело, у которого на одной ноге обрывок подштанников, а на шее воротник от куртки. В остальном он голый, клочья одежды болтаются вокруг на дереве. Рук нет, их словно выкрутило. Одну я замечаю шагах в двадцати, в кустах. Мертвец лежит лицом вниз. Там, где раны от рук, земля почернела от крови. Листва под ногами расцарапана, словно человек еще дергался.
— Это не шутки, Кач, — говорю я.
— Осколок снаряда в брюхе тоже не шутка, — отвечает он, пожимая плечами.
— Только не раскисать, — бросает Тьяден.
Случилось это, наверно, не так давно, кровь еще свежая. Живых людей мы не видим, а потому не задерживаемся, только сообщаем обо всем в ближайшую санчасть. В конце концов, это не наше дело, пускай санитары поработают.
Решено выслать патруль, чтобы разведать, на какую глубину еще заняты вражеские позиции. Из-за отпуска я как-то странно чувствую себя перед остальными и поэтому тоже вызываюсь идти. Мы намечаем план, пробираемся через проволочные заграждения и разделяемся, ползем вперед уже поодиночке. Немного погодя я нахожу неглубокую ложбину, соскальзываю в нее. И оттуда веду наблюдение.
Местность находится под умеренным пулеметным огнем. Поливают со всех сторон, не очень сильно, однако же достаточно, чтобы особо не подниматься.
Осветительная ракета раскрывает зонтик. Местность цепенеет в блеклом свете. Тем чернее над ней затем смыкается мрак. В окопе недавно рассказывали, что перед нами чернокожие. А это плохо, ведь их толком не разглядишь, вдобавок они очень ловки в патруле. И странным образом зачастую не менее безрассудны; как-то в дозоре Кач и Кропп перестреляли черный патруль противника, потому что, не устояв перед жаждой покурить, те на ходу смолили сигареты. Качу и Альберту достаточно было взять на прицел красные огоньки.