Три товарища и другие романы — страница 109 из 197

Позади остались несколько дождливых недель — серое небо, серая размокшая земля, серая смерть. Уже по пути на фронт сырость проникает сквозь шинели и одежду, и так продолжается все время на передовой. Просохнуть не удается. Те, кто еще носит сапоги, перетягивают голенища поверху мешковиной, чтобы глинистая вода не сразу заливалась внутрь. Винтовки заскорузлые от грязи, форма заскорузлая от грязи, все растекается жижей, набрякшая, влажная, маслянистая масса земли, где стоят желтые бочаги со спиральными красными кровяными разводами и где медленно тонут убитые, раненые и уцелевшие.

Буря хлещет нас, град осколков вышибает из хаоса серости и желтизны по-детски пронзительные крики раненых, а по ночам раскромсанная жизнь тяжко стонет, уходя в безмолвие.

Наши руки — земля, наши тела — глина, наши глаза — дождевые лужи. Мы не знаем, живы ли еще.

Затем в наши окопы медузой обрушивается сырой, душный зной, и в один из этих дней на исходе лета, при подноске еды, пуля настигает Кача. Мы с ним вдвоем. Я перевязываю рану; кажется, раздроблена большая берцовая кость. Поэтому Кач отчаянно стонет:

— Надо же… именно теперь…

Я его утешаю:

— Кто знает, сколько еще продлится эта свистопляска! Главное, ты уцелел…

Рана начинает сильно кровоточить. Я не могу уйти за носилками и оставить Кача одного. Да и не знаю, где тут поблизости санчасть.

Кач не очень тяжелый, я взваливаю его на спину и иду в тыл, на перевязочный пункт.

Дважды мы останавливаемся отдохнуть. На ходу его мучают сильные боли. Говорим мало. Я расстегнул ворот куртки, дышу тяжело, весь в поту, лицо отекло от натуги. И все же настаиваю: надо идти дальше, здесь опасно.

— Выдюжишь, Кач?

— Надо, Пауль.

— Тогда вперед.

Я поднимаю его, он стоит на одной ноге, держась за дерево. Затем я бережно берусь за раненую ногу — он дергается, — подхватываю под колено здоровую ногу, тоже зажимаю под мышкой.

Идти все труднее. Временами неподалеку рвутся снаряды. Я шагаю как можно быстрее, ведь из раны Кача на землю капает кровь. Защититься от разрывов нам толком не удается, ведь пока укроемся, все уже позади.

Чтобы переждать, прячемся в небольшой воронке. Я даю Качу напиться чаю из моей фляжки. Выкуриваем сигарету.

— Да, Кач, — печально говорю я, — теперь придется нам расстаться.

Он молчит, смотрит на меня.

— Помнишь, Кач, как мы реквизировали гуся? И как ты вытащил меня из заварухи, когда меня, зеленого новобранца, первый раз ранило? Тогда я еще плакал. Кач, ведь почти три года прошло.

Он кивает.

Страх одиночества поднимается во мне. Когда Кача увезут, друзей у меня здесь больше не останется.

— Кач, нам надо обязательно встретиться, если до твоего возвращения вправду настанет мир.

— Думаешь, меня с этой вот костью признают годным? — горько спрашивает он.

— В спокойной обстановке она заживет. Сустав-то в порядке. Может, все уладится.

— Дай мне еще сигарету, — просит он.

— Может, позднее чем-нибудь займемся вместе, Кач.

Мне очень грустно, невозможно, чтобы Кач… Кач, мой друг, Кач с сутулыми плечами и тонкими мягкими усиками, Кач, которого я знаю совсем по-другому, не как всех остальных людей, Кач, с которым я разделил эти годы… невозможно, чтобы я больше не увидел Кача.

— Дай мне свой домашний адрес, Кач, на всякий случай. А я запишу тебе мой.

Бумажку с адресом я кладу в нагрудный карман. Как же мне одиноко, хотя он пока сидит рядом. Пальнуть, что ли, себе в ногу, чтобы остаться с ним?

Внезапно в горле у Кача булькает, он становится зелено-желтым. Бормочет:

— Надо идти.

Я вскакиваю в пылком желании помочь, снова подхватываю его, припускаю бегом, бегу плавно, неторопливо, как стайер, чтобы не слишком бередить ему ногу.

В горле пересохло, перед глазами черно-красные круги, когда я, закусив губы и не щадя себя, без остановки наконец добегаю до санпункта.

Там колени у меня подгибаются, но я все-таки нахожу в себе силы упасть на тот бок, где у Кача здоровая нога.

Через несколько минут снова выпрямляюсь. Ноги и руки отчаянно трясутся, я с трудом нащупываю фляжку, отпиваю глоток. Губы у меня при этом дрожат. Но я улыбаюсь — Кач в безопасности.

Немного погодя слух улавливает неразборчивые голоса.

— Зря ты так надрывался, — говорит один из санитаров.

Я недоуменно смотрю на него.

Он показывает на Кача:

— Он же мертв.

До меня не доходит:

— У него раздроблена берцовая кость.

Санитар останавливается:

— И вот это…

Я оборачиваюсь. Глаза все еще мутные, меня опять бросило в пот, и он течет по векам. Я утираю его, смотрю на Кача. Он не шевелится.

— Потерял сознание, — быстро говорю я.

Санитар тихонько присвистывает:

— Ну, я тут лучше разбираюсь. Он мертв. Готов поспорить на что угодно.

Я качаю головой:

— Не может быть! Десять минут назад я с ним разговаривал. Он потерял сознание.

Руки у Кача теплые, я беру его за плечи, хочу натереть чаем виски, чтобы очнулся. И чувствую, что пальцы у меня мокрые. Вытаскиваю ладонь из-под его головы — пальцы в крови. Санитар опять присвистывает сквозь зубы:

— Вот видишь…

Я не заметил, но по дороге Качу в голову угодил осколок. Дырочка совсем маленькая, и осколок наверняка был крохотный, случайный. Но его оказалось достаточно. Кач умер.

Я медленно встаю.

— Возьмешь его солдатскую книжку и вещи? — спрашивает санитар-ефрейтор.

Я киваю, и он отдает их мне.

Санитар удивлен:

— Вы ведь не родственники?

Да, не родственники. Не родственники.

Я иду? У меня еще есть ноги? Поднимаю глаза, озираюсь вокруг, поворачиваюсь вместе с ними по кругу, по кругу, останавливаюсь. Все как обычно. Только солдат ландвера Станислаус Качинский умер.

Больше я ничего не помню.

XII

Осень. Стариков здесь осталось немного. Я последний из семерых моих одноклассников. Поголовно все говорят о мире и перемирии. Все ждут. Если снова разочарование, они сломаются, надежды чересчур сильны, чтобы отбросить их без взрыва. Не будет мира — будет революция.

У меня две недели отдыха, потому что я малость глотнул газа. Целыми днями сижу в садике на солнце. Скоро перемирие, теперь и я верю. Тогда мы поедем домой.

На этом мои мысли спотыкаются и дальше идти не желают. С огромной силой меня влекут и ожидают чувства.

Жажда жизни, чувство родины, кровь, хмель спасения. Но это не цели.

Вернись мы домой в 1916-м, из боли и мощи наших переживаний родилась бы буря. Если же вернемся сейчас, то усталые, разбитые, выжженные, без корней и без надежды. Мы уже не сумеем найти себе место.

Да нас и не поймут, ведь впереди нас поколение, которое хотя и провело вместе с нами годы на фронте, но имело свой дом и профессию и вернется теперь на прежние позиции, где забудет войну, а за нами идет поколение, похожее на нас, какими мы были раньше, оно наверняка нам чужое и отодвинет нас в сторону. Мы лишние для самих себя, мы будем жить, одни приспособятся, другие покорятся, а многие растеряются; годы растают, и в конце концов мы погибнем.

Хотя, быть может, все, что я думаю, лишь тоска и смятение, которые развеются, когда я снова окажусь под нашими тополями и услышу шелест их листвы. Не может быть, чтобы оно ушло, то ласковое, нежное, что будоражило кровь, то неясное, смущающее, грядущее, тысячи ликов грядущего, мелодия из мечтаний и книг, пьянящий шорох и предчувствие женщин, не может быть, чтобы все это сгинуло в ураганном огне, отчаянии и солдатских борделях.

Деревья здесь сияют ярким золотом, ягоды рябин алеют в листве, проселки белыми лентами бегут к горизонту, солдатские столовые гудят, как ульи, слухами о мире.

Я встаю.

Я очень спокоен.

Пусть приходят месяцы и годы, они ничего больше у меня не отнимут, не смогут отнять. Я так одинок, я ничего не жду и могу без страха смотреть им навстречу. Жизнь, пронесшая меня через эти годы, пока что в моих руках и глазах. Не знаю, справился ли я с нею. Но пока она здесь, она будет искать себе путь, хочет этого мое «я» или нет.

* * *

Он погиб в октябре 1918-го, в тот день на всем фронте было так спокойно и тихо, что военная сводка ограничилась одной фразой: «На Западном фронте без перемен».

Он упал ничком и лежал на земле, будто спал. Когда его перевернули, то увидели, что мучился он скорее всего недолго; лицо хранило сосредоточенное выражение, словно он был чуть ли не доволен, что так случилось.

Триумфальная арка

1

Женщина появилась откуда-то сбоку и шла прямо на Равича. Шла быстро, но неуверенным, шатким шагом. Равич ее заметил, когда она уже почти поравнялась с ним. Лицо бледное, высокие скулы, глаза вразлет. Застывшее, опрокинутое лицо-маска, а в глазах тусклым отблеском фонаря мелькнуло выражение такой стеклянной пустоты, что Равич невольно насторожился.

Женщина прошла совсем близко, едва не задев Равича. Он резко вытянул руку и схватил незнакомку за локоть. Та пошатнулась и неминуемо бы упала, не поддержи он ее. Но он держал крепко.

— Куда это вы? — спросил он, чуть помедлив.

Женщина смотрела на него в упор.

— Отпустите меня, — прошептала она.

Равич не ответил. И продолжал крепко удерживать незнакомку.

— Да отпустите же! Что это значит? — Она едва шевелила губами.

Равичу показалось, что она вообще его не видит. Женщина смотрела куда-то мимо и сквозь него, устремив глаза в непроглядную ночную темень. Он был всего лишь помехой у нее на пути, и именно так она к нему и обращалась.

— Да пустите же!

Он сразу определил: нет, не шлюха. И не пьяная. Он чуть ослабил хватку. Теперь женщина при желании легко могла освободиться, но она этого даже не заметила. Равич все еще ждал.

— Нет, без шуток, куда это вы среди ночи, одна, в такое время, в Париже? — повторил он свой вопрос как можно спокойнее, выпуская наконец ее руку.