Фердинанд Грау сидел за столом обвалившейся глыбой, он был заметно пьян. Увидев меня, он простер свою огромную лапищу и притянул меня к себе.
— Робби, — сказал он хрипло, — ты-то что делаешь среди нас, пропащих? Что ты здесь потерял? Уходи, спасайся. Ты еще можешь спастись!
Я посмотрел на Ленца. Тот подмигнул мне.
— Фердинанд сильно на взводе. Он уже второй день пропивает одну дорогую покойницу. Продал портрет и сразу получил деньги.
Фердинанд Грау был художником. При этом, однако, он давно умер бы от голода, если б не специализировался на портретах усопших, которые он по заказу скорбящих родственников писал с невероятным сходством. Этим он жил — и даже весьма неплохо. А его замечательные пейзажи никто не покупал. Оттого-то в его разговорах преобладала пессимистическая тональность.
— На сей раз трактирщик, Робби, — сказал он, — трактирщик, у которого померла тетка с капиталом, помещенным в уксус и масло. — Он передернулся. — Жуть!
— Послушай, Фердинанд, — заметил Ленц, — зачем ты бранишься? Ты ведь кормишься одним из самых прекрасных человеческих свойств — почтительностью.
— Глупости, — возразил Фердинанд, — я кормлюсь чувством вины. Человек чувствует себя виноватым перед ближним — вот и вся почтительность. Хочет оправдаться за то, что причинил или хотел причинить покойнику при его жизни. — Он не спеша погладил свою сверкающую лысину. — Нетрудно себе представить, сколько раз трактирщик желал своей тетке, чтоб она сдохла, — зато теперь он заказывает ее портрет самых нежных тонов и вешает его над диваном. Теперь он души в ней не чает. Почтительность! Человек вспоминает о скудном запасце своих добродетелей тогда, когда уже поздно. И приходит в умиление, думая о том, каким он мог быть благородным, и считает себя воплощенной порядочностью. Порядочность, доброта, благопристойность… — Он махнул своей огромной ручищей. — Все это хорошо у других — тогда легче водить их за нос.
Ленц ухмыльнулся:
— Ты сотрясаешь устои людского общежития, Фердинанд!
— Устои людского общежития — это корысть, страх и продажность, — парировал Грау. — Человек зол, но любит добро, когда его делают другие. — Он протянул свой стакан Ленцу. — Ну вот, налей-ка мне теперь и кончай травить весь вечер баланду, а то ты никому не даешь сказать ни словечка.
Я перелез через диван поближе к Кестеру. Меня вдруг осенила одна идея.
— Ты должен выручить меня, Отто. Завтра вечером мне нужен «кадиллак».
Браумюллер оторвался от усердного изучения достоинств одной скудно одетой танцовщицы-креолки.
— А ты что, уже научился поворачивать? — поинтересовался он. — До сих пор я думал, что ты умеешь ездить только по прямой, да и то если кто-нибудь другой держит баранку.
— Помалкивай, Тео, — ответил я, — шестого числа на гонках мы из тебя сделаем котлету.
Браумюллер захлебнулся от хохота.
— Ну так как, Отто? — спросил я, весь напрягшись.
— Машина не застрахована, Робби, — сказал Кестер.
— Я буду ползти, как улитка, и дудеть, как автобус в деревне. Да и всей езды-то будет несколько километров по городу.
От улыбки глаза Отто превратились в узенькие щелки.
— Ладно, Робби, я не против.
— Не к новому ли галстуку понадобилась тебе машина? — спросил подошедший Ленц.
— Заткнись! — сказал я, пытаясь отодвинуть его в сторону.
Но он не отставал.
— Ну-ка, ну-ка, детка! Дай поглядеть!
Он пощупал пальцами шелк.
— Блеск! Наше дитя в роли жиголо. Да ты никак собрался на смотрины невесты?
— Отстань, ты, гений перевоплощения. Сегодня тебе не удастся меня разозлить, — сказал я.
— На смотрины? — поднял голову Фердинанд Грау. — А почему бы ему и не присмотреть себе невесту? — Он явно оживился и повернулся ко мне. — Действуй, Робби. У тебя еще есть все для этого. То бишь наивность. А именно она-то и надобна для любви. Храни ее. Она дар Божий. Утратив — не вернешь никогда.
— Не слишком-то развешивай уши, малыш, — хмыкнул Ленц. — Помни: дураком родиться — это еще не позор. Зато дураком умереть…
— Помолчи, Готфрид. — Грау сгреб его своей ручищей. — Не о тебе ведь речь, ты, обозный романтик. Тебя не жалко.
— Ну-ну, интересно послушать, — сказал Ленц. — Давай уж, облегчи душу признанием.
— Ты пустозвон, — заявил Грау, — пустозвон и краснобай.
— Как и все мы, — ухмыльнулся Ленц. — Ведь мы живем иллюзиями и долгами.
— Истинно так, — сказал Грау, оглядывая нас всех по очереди из-под своих кустистых бровей. — Иллюзии достались нам от прошлого, а долги идут в счет будущего. — Затем он снова обратился ко мне: — Я говорил о наивности, Робби. Только завистники называют ее глупостью. Не обижайся на них. Наивность — это дар, а не недостаток.
Ленц хотел было что-то вставить, но Фердинанд не дал ему говорить.
— Ты ведь понимаешь, что я имею в виду. Простую душу, еще не изглоданную скепсисом и всей этой интеллигентской заумью. Парцифаль был простофиля. Будь он умником, не добраться бы ему до Святого Грааля. В жизни побеждают люди не мудрствующие, все же прочие видят слишком много препятствий и теряют уверенность, не успев ничего начать. В трудные времена такая простота — неоценимое благо, она как палочка-выручалочка спасает от опасностей, которые прямо-таки засасывают умника!
Он сделал глоток и посмотрел на меня своими огромными голубыми глазами, этими осколками неба на иссеченном морщинами лице.
— Не надо гоняться за избыточным знанием, Робби! Чем меньше знаешь, тем проще жить. Знания делают человека свободным, но и несчастным… Так что давай-ка выпьем с тобой за простоту, наивность и за все, что из нее вытекает, — за любовь, веру в будущее, мечты о счастье; за ее величество глупость, за потерянный рай…
Внезапно он отключился и снова ушел в себя и свое опьянение, возвышаясь над всеми массивной громадой, словно одинокий холм неприступной тоски. Человек он был конченый, и он знал, что ему уже не подняться. Обитал он в своей просторной мастерской, сожительствуя с экономкой. Это была властная, грубая женщина, а Грау, напротив, несмотря на свое могучее тело, был впечатлителен и нестоек. Он никак не мог порвать с ней, да ему, видно, все было безразлично. Как-никак сорок два стукнуло.
И хотя я понимал, что виной всему опьянение, все же наблюдать его в такой неприкаянности было и странно, и тяжело, и даже слегка неприятно. С нами он бывал не часто, все больше пил в одиночку у себя в мастерской. А эта дорожка быстро идет по наклонной.
По лицу его промелькнула улыбка. Он сунул мне в руку стакан.
— Пей, Робби. И спасайся. Помни о том, что я тебе сказал.
— Хорошо, Фердинанд.
Ленц завел патефон. У него была куча пластинок с негритянскими песнями, и некоторые из них он поставил сегодня — о Миссисипи, о собирателях хлопка, о знойных ночах на берегах голубых тропических рек.
VI
Патриция Хольман жила в большом желтом доме-коробке, отделенном от проезжей части улицы узкой полоской газона. У подъезда стоял фонарь. Я остановил «кадиллак» прямо под ним. В неверном свете фонаря машина походила на мощного слона, кожа которого отливала жирным черным глянцем.
Я продолжил усовершенствования своего гардероба: помимо галстука, купил еще перчатки и шляпу, кроме того, на мне было пальто Ленца — великолепное серое пальто из тонкого шотландского твида. Таким оснащением я хотел развеять воспоминания о нашем первом пьяном вечере.
Я посигналил. Сразу же, подобно ракете, загорелись окна всех пяти этажей лестничной клетки. Загудел лифт. Я следил за ним, как за волшебной бадьей, спускающейся с неба. Патриция Хольман открыла дверь и легко сбежала по ступенькам. На ней была короткая бежевая куртка, отороченная мехом, и узкая коричневая юбка.
— Хэлло! — Она протянула мне руку. — Я так рада куда-нибудь выбраться. Весь день просидела дома.
Мне понравилось ее рукопожатие — более сильное, чем можно было ожидать. Ненавижу людей, вяло сующих свою ладошку, как дохлую рыбу.
— Что же вы сразу мне не сказали, что весь день сидите дома? Я бы заехал за вами еще днем.
— Разве у вас так много времени?
— Не могу этого сказать. Но я бы освободился.
Она сделала глубокий вдох.
— Какой чудесный воздух! Пахнет весной.
— Если хотите, мы можем дышать воздухом сколько угодно, — сказал я, — можем поехать за город, в лес, на природу, я на всякий случай прихватил с собой машину. — При этом я с такой небрежностью показал на «кадиллак», будто это был какой-нибудь развалюха «форд».
— «Кадиллак»? — Она посмотрела на меня с изумлением. — Ваш собственный?
— Сегодня вечером да. А вообще-то он принадлежит нашей мастерской. Мы немало с ним повозились и теперь надеемся сорвать немалый куш.
Я открыл дверцу.
— Не поехать ли нам сначала в «Лозу» и поужинать? Как вы думаете?
— Поужинать было бы неплохо, но почему непременно в «Лозе»?
Я был несколько озадачен. Ведь «Лоза» — это единственный приличный ресторан из тех, что я знал.
— По правде говоря, — сказал я, — я не знаю ничего лучшего. Кроме того, мне казалось, что «кадиллак» нас к чему-то обязывает.
Она рассмеялась.
— В «Лозе» наверняка чопорная, скучная публика. Нет, лучше в другое место!
Я растерялся. Грезы о респектабельности рассеивались, как дым.
— Тогда предложите что-нибудь вы, — сказал я. — Заведения, которые посещаю я, все как на подбор простецкого пошиба. Они не для вас.
— Почему вы так решили?
— Так мне кажется…
Она быстро взглянула на меня.
— Давайте все же попробуем.
— Хорошо. — Я решился круто изменить программу. — Раз вы не из пугливых, то у меня есть кое-что на примете. Едем к Альфонсу.
— Альфонс — это уже звучит! — сказала она. — И вряд ли меня сегодня что-нибудь испугает.
— Альфонс — хозяин пивной, — сказал я. — Большой друг Ленца.
Она засмеялась.
— Похоже, у Ленца повсюду друзья?
Я кивнул:
— Он легко их заводит. Вы ведь видели, как это было с Биндингом.