Жоан вышла из ванной. Теплая, ласковая, она уселась на корточках рядом с ним прямо среди цветов.
— Так где ты был вчера ночью? — спросила она.
Он протянул ей сигарету.
— Ты правда хочешь знать?
— Да.
Он помолчал.
— Я был здесь, — сказал он наконец. — Ждал тебя. А когда решил, что ты не придешь, ушел.
Жоан все еще ждала. В темноте огонек ее сигареты то разгорался, то снова гас.
— Это все, — сказал Равич.
— Пошел пить?
— Да…
Жоан обернулась к нему и заглянула в глаза.
— Равич, — спросила она, — ты правда только из-за этого ушел?
— Да.
Она обняла его за колени. Сквозь халат он чувствовал ее живое тепло. Да, это было ее тепло, но и тепло его халата, с которым он сжился и свыкся за много лет, и ему вдруг почудилось, что оба этих тепла сроднились давным-давно и, значит, Жоан тоже вернулась к нему откуда-то из давней прежней жизни.
— Равич, я ведь каждый вечер к тебе приходила. С какой стати ты вчера решил, что я не приду? Может, ты оттого ушел, что просто не хотел меня больше видеть?
— Нет.
— Если не хочешь меня больше видеть, лучше скажи прямо.
— Я бы сказал.
— Но это не так?
— Нет, это правда не так.
— Тогда я счастлива.
Равич глянул на нее.
— Что это ты такое говоришь?
— Я счастлива, — повторила она.
Он помолчал минуту.
— Ты хоть понимаешь, что ты сказала? — спросил он затем.
— Да.
Мягкий свет с улицы мерцал в ее глазах.
— Жоан, такими словами не бросаются.
— А я и не бросаюсь.
— Счастье, — проговорил Равич. — Где оно начинается, где заканчивается? — Ногой он случайно тронул хризантему на полу. Счастье, думал он. Лазурные мечтания юности. Золотисто-благополучная старость. Счастье. Бог ты мой, куда все это подевалось?
— Счастье в тебе начинается и в тебе заканчивается, — изрекла Жоан. — Это же так просто.
Равич ничего не ответил. Что она такое говорит, думал он про себя.
— Ты скажи еще, что ты меня любишь.
— Я тебя люблю.
Он вздрогнул.
— Ты же меня почти не знаешь.
— При чем тут это?
— Очень даже при чем. Любишь — это когда ты готов дожить с человеком до старости.
— Чего не знаю, того не знаю. Любить — это когда ты без человека жить не можешь. Вот это я знаю.
— Где у нас кальвадос?
— На столе. Я принесу. Сиди.
Она принесла бутылку и рюмку и поставила прямо на пол среди цветов.
— А еще я знаю, что ты меня не любишь, — вдруг сказала она.
— Тогда ты знаешь обо мне больше, чем я сам.
Она вскинула на него глаза.
— Но ты меня еще полюбишь.
— Вот и хорошо. За это и выпьем.
— Погоди. — Она плеснула себе кальвадоса и выпила. Потом налила рюмку доверху и протянула ему. Он осторожно принял рюмку из ее рук и на секунду так и замер с рюмкой в руке. Это все неправда, думал он. Сладкие грезы на исходе увядающей ночи. Слова, произнесенные во тьме, — да разве могут они быть правдой? Настоящим словам нужен свет, много света.
— Откуда тебе все это так точно известно? — спросил он.
— Просто я люблю тебя.
«Как она обходится с этим словом! — то ли удивлялся, то ли негодовал про себя Равич. — Не раздумывая, как с пустой миской. Плеснет туда чего хочешь и называет любовью. Чего только в эту миску не наливали! Страх одиночества, влечение к другому „я“, желание польстить собственному самолюбию, призрачные домыслы фантазии! Но кому дано знать правду? Разве то, что я сказанул насчет дожить с человеком до старости, — разве это не еще глупее? Может, она в своем неразумении, в нераздумывании своем куда больше права? С какой стати в эту зимнюю ночь, словно на переменке между двумя войнами, я тут расселся, точно учитель-зануда, и раскладываю слова по полочкам? Зачем сопротивляюсь — вместо того, чтобы ринуться с головой, пусть и не веря?»
— Зачем ты сопротивляешься? — спросила Жоан.
— Что?
— Зачем ты сопротивляешься? — повторила она.
— Да не сопротивляюсь я. Чему мне сопротивляться?
— Не знаю. Но что-то в тебе замкнуто наглухо, и ты не хочешь туда впускать… никого и ничего.
— Брось, — буркнул Равич. — Налей-ка мне еще.
— Я счастлива и хочу, чтобы ты тоже был счастлив. Я совершенно счастлива. Я просыпаюсь с тобой, засыпаю с тобой. И больше ни о чем знать не хочу. Когда я о нас с тобой думаю, у меня в голове серебристый звон, а иной раз будто бы скрипка. Нами обоими полнятся улицы, словно музыкой, подчас вторгаются и людские голоса, и кадры плывут, как в кино, но музыка не стихает. Она всегда со мной.
«Еще пару недель назад ты была несчастна, — думал Равич, — и меня вообще не знала. Какое легкое счастье!» Он выпил свою рюмку.
— И часто ты бывала счастлива? — спросил он.
— Да нет. Не часто.
— Но иногда. Когда в последний раз у тебя в голове был серебристый звон?
— Зачем ты спрашиваешь?
— Да так просто. Лишь бы спросить.
— Забыла. И вспоминать не хочу. Это было по-другому.
— Это всегда по-другому.
Она ему улыбнулась. Лицо светлое и открытое, как цветок с редкими лепестками, ничего не желающими скрывать.
— Два года назад, — сказала она. — Это было недолго. В Милане.
— Ты жила тогда одна?
— Нет. Кое с кем другим. Он очень переживал, ревновал меня жутко, а понять не мог.
— Еще бы.
— Ты бы понял. А он… ужасные сцены закатывал. — Она устроилась поудобнее: стащила с софы подушку, подсунула себе за спину и прислонилась к софе. — Как же он ругался! Потаскухой меня обзывал, тварью неблагодарной, изменщицей. Только все это неправда. Я была ему верна, пока любила. Он никак не мог понять, что я его больше не люблю.
— Этого никто никогда понять не может.
— Ну нет, ты бы понял. Но тебя я всегда любить буду. Ты другой совсем, и у нас с тобой все по-другому. Он даже убить меня хотел. — Она рассмеялась. — Все они такие: чуть что, сразу убить. Месяца через два и тот, другой, тоже прикончить меня собрался. Но они только грозятся. А вот ты никогда меня убить не захочешь.
— Разве что кальвадосом, — серьезно сказал Равич. — Дай-ка мне бутылку. Слава богу, хоть человеческий разговор пошел. А то уж я было порядком струхнул.
— Из-за того, что я тебя люблю?
— Умоляю, только не начинай снова-здорово. Это все равно что выход на природу в кринолинах и париках. Мы вместе, а уж надолго или нет — кто его знает? Мы вместе — этого достаточно. А весь этот этикет — к чему он нам?
— Надолго или нет — мне это не нравится. Но все это только слова. Ты меня не бросишь. Хотя и это только слова, и ты это знаешь.
— Конечно. А тебя бросал любимый человек?
— Да. — Она подняла на него глаза. — Кто-то из двоих всегда бросает. Иногда другой успевает раньше.
— И что же ты делала?
— Да все! — Она выхватила рюмку из его руки и допила остаток. — Все! Только все без толку. Я была такая несчастная — мерзость просто.
— И долго?
— Неделю.
— Это недолго.
— Если ты по-настоящему несчастлив, это целая вечность. А я была настолько переполнена горем, что через неделю меня просто не хватило. Несчастливы были мои волосы, моя кожа, моя постель, даже моя одежда. Я была до того полна несчастьем, что всего остального для меня просто не существовало. А когда остального для тебя нет, горе мало-помалу перестает казаться горем — тебе его не с чем сравнивать. И остается лишь опустошенность. Ну и тогда все кончается. И начинаешь понемногу снова жить.
Она поцеловала его руку. Он ощутил робкую нежность ее губ.
— О чем ты думаешь? — спросила она.
— Ни о чем, — отозвался он. — Ну разве что о твоей непуганой невинности. Ты и разнузданна до крайности, и целомудренна, все вместе. Самая опасная смесь на свете. Дай-ка мне рюмку. Хочу выпить за моего дружка Морозова, он большой знаток человеческих сердец.
— Мне твой Морозов не нравится. За кого-нибудь другого выпить нельзя?
— Конечно, он тебе не нравится. Он тебя насквозь видит. Тогда выпьем за тебя.
— За меня?
— Да, за тебя.
— И вовсе я не опасная, — проговорила Жоан. — Я уязвима, я сама в опасности, но чтобы опасная… нет.
— То, что ты такой себя видишь, делает тебя еще опаснее. С тобой никогда ничего не случится. Будем!
— Будем. Но ты меня не понимаешь.
— Да кто кого вообще понимает? От этого все недоразумения на свете. Передай мне бутылку.
— Ты слишком много пьешь. Зачем тебе напиваться?
— Жоан! Настанет день, когда ты скажешь: это уж слишком. Ты слишком много пьешь, скажешь ты, свято веря, будто желаешь мне добра, а на самом деле ты будешь желать совсем другого: прекратить мои загулы туда, куда тебе нет доступа, где я тебе неподвластен. Так что давай отпразднуем! Мы доблестно избежали громких слов, что грозовой тучей лезли к нам в окно. Мы их пришибли другими громкими словами. Будем!
Он ощутил, как она вздрогнула. Она привстала, опершись на руки, и теперь смотрела на него в упор. Глаза широко распахнуты, купальный халат соскользнул с плеча, грива волос отброшена назад — сейчас, в полумраке, она походила на молодую светло-золотистую львицу.
— Я знаю, — спокойным голосом сказала она, — ты подтруниваешь надо мной. Я это знаю, но мне плевать. Просто чувствую, что живу, чувствую всем существом своим, я теперь дышу иначе, сплю по-другому, все мое тело снова обрело смысл, и в ладонях больше нет пустоты, и мне все равно, что ты об этом думаешь и что скажешь, я просто даю волю своему бегу, своему полету, и кидаюсь с головой не раздумывая, и я счастлива, без оглядки и страха, и не боюсь сказать об этом, сколько бы ты меня ни вышучивал и сколько бы ты надо мной ни смеялся…
Равич ответил не сразу.
— Я над тобой не смеюсь, Жоан, — сказал он наконец. — Я над собой смеюсь.
Она прильнула к нему.
— Но почему? Что там у тебя в упрямой твоей башке, что тебе мешает? Почему?
— Да нет, ничего мне не мешает. Просто, наверно, я не так скор, как ты.
Она тряхнула головой.