— Тебе все просто! Тебе лишь бы свое получить, и больше ничего, — ворчала внизу жена Гольдберга.
Равич пошел к Морозову. Но его комната оказалась заперта. Тогда он спустился в «катакомбу».
— Если позвонят, я внизу, — бросил он консьержу.
Морозов и правда был тут. Играл в шахматы с каким-то рыжим. В «катакомбе», кроме них, было еще несколько женщин. С сосредоточенными лицами те сидели по углам — кто с чтением, кто с вязаньем.
Некоторое время Равич наблюдал за ходом партии. Рыжий оказался силен. Он играл быстро и внешне совершенно бесстрастно. Морозов проигрывал.
— Видал, как меня громят? — спросил он.
Равич передернул плечами. Рыжий вскинул глаза.
— Это господин Финкенштайн, — представил его Морозов. — Только что из Германии.
Равич кивнул.
— Ну и как оно там? — спросил он без особого интереса, скорее из вежливости.
Рыжий только приподнял плечи и ничего не ответил. Равич, впрочем, другого и не ждал. Это только в первые годы было: торопливые расспросы, надежды, ожидания неминуемого краха не сегодня, так завтра. Теперь-то каждый давно осознал: избавление может принести только война. И всякий сколько-нибудь способный мыслить человек понимал: у правительства, которое решает проблемы безработицы за счет производства вооружений, только две дороги — одна прямиком к войне, вторая — к национальной катастрофе. Значит, война.
— Мат, — без всякого восторга, скорее буднично объявил рыжий и встал. Потом посмотрел на Равича. — Что бы такое придумать от бессонницы? Не могу спать. Только засну — и сразу просыпаюсь.
— Выпить, — посоветовал Морозов. — Много бургундского или пива.
— Я дам вам таблеток, — сказал Равич. — Пойдемте со мной.
— Только возвращайся, Равич, — крикнул вслед Морозов. — Не оставляй меня в беде, братишка!
Некоторые из женщин вскинули головы. Потом снова принялись за чтение или вязание, словно от этого усердия их жизнь зависит. Вместе с Финкенштайном Равич поднялся к себе в комнату. Когда открыл дверь, волна сквозняка из распахнутого окна обдала его темной ночной прохладой. Он глубоко вздохнул, повернул выключатель и окинул взглядом всю комнату. Никто не приходил. Он дал Финкенштайну таблетки.
— Спасибо, — все с той же непроницаемой физиономией поблагодарил Финкенштайн и удалился, словно призрак.
Только тут Равич внезапно понял: Жоан не придет. А еще он понял, что еще утром знал это. Просто признаться себе не хотел. Он даже оглянулся, словно кто-то другой, у него за спиной, ему это подсказал. Все вдруг стало просто и ясно как день. Она добилась своего, а теперь можно и не спешить. А чего, собственно, он ждал? Что ради него она все бросит? Вернется и будет приходить каждую ночь, как прежде? Какой же он дурак! Конечно, у нее есть кто-то другой, и не только он один, — у нее теперь вся жизнь другая, и она от этой жизни ни за что не откажется!
Он снова спустился вниз. На душе было тошно.
— Кто-нибудь звонил? — спросил он.
Только что заступивший ночной консьерж, сосредоточенно жуя чесночную колбасу, только головой мотнул.
— Я жду звонка. Если что, я пока внизу. — И он отправился к Морозову.
Они сыграли партию. Морозов выиграл и удовлетворенно огляделся. Женщины тем временем бесшумно исчезли. Он позвонил в допотопный колокольчик.
— Кларисса! Графин розового, — распорядился он. — Этот Финкенштайн играет как швейная машина, — заявил он затем. — Противно смотреть. Одно слово — математик. Ненавижу безукоризненность. Есть в ней что-то бесчеловечное. — Он взглянул на Равича. — А ты что здесь потерял в такой вечер?
— Звонка жду.
— Опять готовишься кого-нибудь строго по науке угробить?
— Да я уже вчера кое-кому желудок вырезал.
Морозов наполнил бокалы.
— Сидишь тут, пьешь, — пробурчал он. — А где-то там твоя несчастная жертва в бреду мается. В этом тоже есть что-то бесчеловечное. Пусть бы у тебя хотя бы желудок болел, что ли…
— И то правда, — отозвался Равич. — Все беды нашего мира как раз от этого: мы не ведаем, что творим. И не чувствуем! Но если ты надумал улучшить мир, почему ты решил начать именно с врачей? Политики и генералы, по-моему, куда больше подходят. Глядишь, прямо сразу вечный мир и настанет.
Морозов откинулся на спинку стула и уперся в Равича тяжелым взглядом.
— С врачами лучше вообще не иметь ничего личного, — изрек он. — Иначе трудно им доверять. Мы с тобой сколько раз вместе напивались — ну как, скажи, мне после этого к тебе на операцию лечь? Знай я даже, что как хирург ты сильнее кого-то другого, с кем я не знаком, — все равно лучше к незнакомому лягу. Склонность доверяться неизведанному — исконное, глубинное человеческое свойство, старина! Врачей надо бы безвылазно держать в больницах, не допуская их к прочим смертным. Ваши предшественники, колдуны и ведьмы, прекрасно это знали. Ложась под нож, я должен верить в хирурга-сверхчеловека.
— Да я бы и не стал тебя оперировать, Борис.
— Это почему же?
— Кому охота оперировать родного брата?
— Я тебе в любом случае такого одолжения не сделаю. Умру во сне от разрыва сердца. Как видишь, я усердно работаю в этом направлении. — Морозов посмотрел на Равича глазами расшалившегося ребенка. Потом встал. — Все, мне пора. Стоять при дверях в храме культуры на Монмартре. И чего ради, собственно, живет человек?
— Ради раздумий над подобными вопросами. У тебя еще какие-нибудь в запасе?
— Да. Почему, предаваясь подобным размышлениям и даже сделав из себя на склоне лет что-то толковое, он тут как раз и помирает?
— Некоторые, между прочим, умирают, так и не сделав из себя ничего толкового.
— Ты не увиливай. И не вздумай кормить меня баснями насчет переселения душ.
— Позволь, сперва я тебя кое о чем спрошу. Как известно, львы поедают антилоп, пауки — мух, лисы — кур. Существа какой породы, единственные на земле, непрестанно друг с другом сражаясь, убивают себе подобных?
— Детский вопрос. Понятное дело, человек, венец творения, успевший изобрести такие слова, как любовь, добро, милосердие.
— Хорошо. Существа какой породы, опять-таки единственные в земной фауне, не только способны на самоубийства, но и совершают их?
— Опять же человек — хотя он придумал вечность, Бога и даже его воскресение.
— Отлично, — продолжил Равич. — Теперь ты сам видишь, из скольких противоречий мы состоим. И после этого ты еще спрашиваешь, отчего мы умираем?
Морозов растерянно вскинул на него глаза. Потом отхлебнул изрядный глоток из своего бокала.
— Ты просто софист, — заявил он. — И трусливый двурушник.
Равич смотрел на него. Жоан, простонало что-то в нем. Ну что бы ей сейчас войти, прямо вот в эту запыленную стеклянную дверь!
— Вся беда в том, Борис, — начал он, — что мы научились думать. Сохрани мы себя в блаженном неведении похоти и обжорства, ничего бы не случилось. Но кто-то проводит над нами эксперименты — и, похоже, не пришел пока ни к какому результату. Но сетовать нам не к лицу. И у подопытных животных должна быть своя профессиональная гордость.
— Это мясники пусть так рассуждают. Но не быки. Ученые. Но не морские свинки. Медики пусть так распинаются. Но только не белые мыши.
— Тоже правильно. Да здравствует логический закон достаточного основания. Давай, Борис, выпьем лучше за красоту — эту вечную прелесть мгновения. Знаешь, чего еще, кроме человека, никто из живых существ не умеет? Смеяться и плакать.
— И упиваться. Спиртным, вином, философией, женщинами, надеждой и отчаянием. И знаешь, чего еще, кроме него, никто не знает? Что он неминуемо умрет. Зато в качестве противоядия ему дарована фантазия. Камень существует сам по себе. Растение и животное тоже. Они целесообразны. И не ведают, что умрут. А человеку это известно. Возвысься, душа! Лети! А ты, узаконенный убийца, не распускай нюни! Разве мы только что не воспели хвалу роду человеческому? — Морозов тряхнул чахлую пальму так, что с той посыпалась пыль. — Прощай, мечта в кадке, доблестный символ пленительных южных надежд, комнатная отрада владелицы заштатного французского отеля! Прощай и ты, безродный отщепенец, вьюнок, не имеющий, что обвить, жалкий воришка, обшаривающий карманы смерти! Гордись тем, что ты один из последних романтиков!
Он расплылся в улыбке.
Однако Равич не улыбнулся в ответ. Он смотрел на дверь. Дверь отворилась и впустила ночного портье. Тот шел прямо к их столику. Телефон, застучало в висках у Равича. Наконец-то! Все-таки!
Но он не вскочил.
Он ждал. Ждал и чувствовал, как напряглись руки.
— Ваши сигареты, господин Морозов, — сказал портье. — Мальчишка-посыльный только что принес.
— Благодарю. — Морозов засунул в карман коробку русских папирос. — Пока, Равич! Позже еще увидимся?
— Может быть. Пока, Борис!
Человек без желудка смотрел на Равича в упор. Его тошнило, но не рвало. Нечем было. Это примерно так же, как болят ампутированные ноги.
Больной был беспокоен. Равич сделал ему укол. Шансов выжить у него немного. Сердце не ахти, одно легкое изъедено застарелыми кавернами. Для своих тридцати пяти особым здоровьем этот пациент похвастаться не может. Матерая язва желудка, худо-бедно залеченный туберкулез, а теперь вот рак. В истории болезни значилось, что больной четыре года был женат, жена умерла родами, а ребенок три года спустя от туберкулеза. Других родственников не имеется. И вот он лежит, смотрит на него в упор и не хочет умирать, терпеливо и мужественно переносит страдания и пока еще не знает, что кормить его теперь надо через катетер напрямую в кишечник и одна из немногих оставшихся радостей в его жизни — возможность полакомиться вареной говядиной с горчицей и маринованными огурчиками — теперь навсегда ему заказана. Вот он лежит, весь раскромсанный, воняет, и тем не менее в нем все еще теплится нечто, что высвечивает смыслом глаза и зовется душой. Гордись, что ты один из последних романтиков! Воспеть хвалу роду человеческому!
Равич повесил на место график температуры и пульса. Сестра у к