ойки почтительно встала в ожидании указаний. Рядом с ней на стуле лежал недовязанный свитер. С воткнутыми спицами, с клубком шерсти, что покоился тут же на полу. Тонкая шерстяная нить свисала со стула, как струйка крови, — казалось, это свитер истекает кровью.
«Вот он лежит, — думал Равич, — и даже после укола ночь у него будет не приведи господи — боли, полная неподвижность, затрудненное дыхание, кошмары и бред, а я всего-навсего жду женщину и имею наглость полагать, что, если женщина не придет, ночь у меня тоже выдастся нелегкая. Я знаю, насколько это смешно в сравнении с муками вот этого умирающего или в сравнении с участью Гастона Перье из соседней палаты, которому раздробило руку, в сравнении с тысячами других несчастных, в сравнении с тем, что случится на планете хотя бы одной этой сегодняшней ночью, — и все равно мне от этого ничуть не легче. Не легче, не проще, не спокойнее — мне все так же худо. Как это Морозов сказал? Почему у тебя не болит желудок? В самом деле, почему?»
— Позвоните мне, если потребуется, — сказал он медсестре. Это была та самая, круглолицая, которой Кэте Хэгстрем подарила радиолу.
— Господин такой смиренный, — заметила она.
— Какой-какой? — не понял Равич.
— Смиренный. Очень хороший пациент.
Равич окинул взглядом палату. Ровным счетом ничего, что эта хваткая особа могла бы присмотреть себе в подарок. Смиренный! Эти медсестры иной раз такое сказанут! Бедолага всеми армиями своих кровяных телец и всеми своими нервными клетками из последних сил сражается со смертью — черта с два он смиренный!
Он пошел обратно в гостиницу. У подъезда встретил Гольдберга — почтенного старика с седой бородой и толстой золотой цепочкой карманных часов в жилетке.
— Вечерок-то какой, — сказал Гольдберг.
— Да, — отозвался Равич, а сам лихорадочно соображал, успела ли жена Гольдберга смыться из комнаты Визенхофа. — Погулять не хотите?
— Да я уже прогулялся. До площади Согласия и обратно.
До Согласия. Ну да, именно там американское посольство. Величественный особняк сияет белизной под звездами, заветный Ноев ковчег, где штемпелюют вожделенные визы, пустой, безмолвный, неприступный. Гольдберг стоял там поодаль, возле отеля «Крийон», и, как зачарованный, не сводил глаз с закрытых ворот и темных окон, будто это шедевр Рембрандта или легендарный бриллиант «Кохинор».
— Может, все-таки пройдемся? До Арки и обратно? — спросил Равич, а сам подумал: «Если я сейчас этих двоих спасу, Жоан уже ждет в номере или придет, пока меня не будет».
Но Гольдберг покачал головой:
— Домой пора. Жена и так заждалась. Я больше двух часов гуляю.
Равич глянул на часы. Почти половина первого. А спасать-то и некого. Заблудшая супруга давным-давно вернулась к себе в комнату. Он посмотрел вслед Гольдбергу, чинно поднимавшемуся по лестнице. Потом заглянул к портье.
— Мне никто не звонил?
— Нет.
В номере впустую горел свет. Он вспомнил: уходя, забыл выключить. На столе пятном только что выпавшего снежка белел листок. Он взял эту записку, которую сам же оставил, уведомляя, что через полчаса вернется, и порвал. Поискал чего-нибудь выпить. Не нашлось ничего. Опять спустился вниз. Кальвадоса у портье не оказалось. Только коньяк. Он взял бутылку «Хеннесси» и бутылку «Вувре». Поболтал немного с портье, который доказывал ему, что на предстоящих скачках в Сен-Клу в заезде двухлеток у Лулу Второй самые верные шансы. Мимо них прошел испанец Альварес. Про себя Равич отметил, что тот по-прежнему чуток прихрамывает. Купил газету и вернулся к себе в номер. До чего нескончаемо может тянуться вечер! Кто в любви не способен верить в чудо, тот конченый человек — так в тридцать третьем в Берлине заявил адвокат Аренсен. Три недели спустя его упекли в концлагерь по доносу его возлюбленной. Равич откупорил бутылку «Вувре» и притащил себе со стола томик Платона. Но уже вскоре книгу отложил и сел к окну.
Он не сводил глаз с телефона. У-у, чурка бессловесная! Молчит как утюг. Сам он Жоан позвонить не может. У него нет ее нового номера. Он даже не знает, где она вообще живет. Он не спросил, а она не сказала. Вероятно, неспроста. Зато лишнее оправдание всегда в запасе.
Он выпил бокал легкого «Вувре». «Какая глупость, — думал он. — Ждать женщину, которая только нынче утром от тебя ушла. За все три с половиной месяца, что мы не виделись, я так по ней не тосковал, как сегодня с утра до ночи». Не встреться они снова, все было бы куда проще. Ведь он уже свыкся. А теперь…
Он встал. Дело не в том. Проклятая неуверенность, вот что его точит. Неуверенность и недоверие — закравшись, растут теперь с каждым часом.
Он подошел к двери. Хотя ведь знает, что не заперта, а все равно проверил еще раз. Попробовал читать газету, но строчки плыли перед глазами, как сквозь пелену. Инциденты в Польше. Неизбежные столкновения. Притязания на Данцигский коридор. Англия и Франция вступают в союз с Польшей. Война все ближе. Он уронил газету на пол и выключил свет. Лежал в темноте и ждал. Заснуть не удавалось. Он снова зажег свет. Бутылка «Хеннесси» стояла на столе. Он не стал открывать. Снова поднялся, подошел к окну, сел. Холодная ночь щедро рассыпала в высоком небе яркие звезды. Кое-где во дворах орали кошки. На балконе напротив стоял мужчина в подштанниках и почесывался. Он громко зевнул и ушел обратно в свою освещенную комнату. Равич оглянулся на пустую кровать. Он знал: сегодня ему уже не заснуть. Читать тоже без толку. Он ведь только что читал — и уже почти ничего не помнит. Самое лучшее было бы уйти. Только куда? Не все ли равно? Но ведь и уходить не хочется. Хочется кое-что знать с определенностью. Вот черт — он уже хватанул за горлышко бутылку коньяка, но тут же отставил. Вместо этого пошел к своей сумке, разыскал там снотворное, достал две таблетки. Те же самые, что он дал рыжему. Тот теперь спит. Равич проглотил обе. Все равно сомнительно, что он заснет. Принял еще одну. А если Жоан придет, уж как-нибудь он проснется.
Но она не пришла. И на следующую ночь тоже.
21
Головка Эжени просунулась в дверь палаты, где лежал пациент без желудка.
— Господин Равич, вас к телефону.
— Кто?
— Не знаю. Не спрашивала. Мне телефонистка сказала.
Голос Жоан Равич узнал не сразу. Очень далекий, он звучал как будто сквозь вату.
— Жоан, — сказал он. — Ты где?
Казалось, она звонит откуда-то издалека. Он почти не сомневался: сейчас она назовет какой-нибудь курорт на Ривьере. Да и в клинику она прежде никогда ему не звонила.
— Я у себя в квартире, — ответила она.
— Здесь, в Париже?
— Конечно. Где же еще?
— Ты заболела?
— Нет. С чего вдруг?
— Ну, раз ты в клинику звонишь.
— Я сперва в гостиницу позвонила. Тебя не было. Вот и звоню в клинику.
— Случилось что-нибудь?
— Да нет же. Что могло случиться? Хотела узнать, как ты там.
Голос теперь звучал яснее. Равич выудил из кармана сигарету и спички. Прижав коробок к столику локтем, зажег спичку, закурил.
— Как-никак это клиника, Жоан. Тут что ни звонок — либо болезнь, либо несчастный случай.
— Я не больна. Я в постели, но не больна.
— Ну и хорошо. — Равич двигал спички туда-сюда по белой клеенке стола. Ждал, что будет дальше.
Жоан тоже молчала. Он слышал ее дыхание. Хочет, чтобы он первый начал. Ей так проще.
— Жоан, — сказал он, — я не могу долго разговаривать. У меня перевязка не закончена, пациент ждет.
Она и тут ответила не сразу.
— Почему о тебе ничего не слышно? — спросила она наконец.
— Обо мне ничего не слышно, потому что я не знаю ни твоего телефона, ни где ты живешь.
— Но я же тебе давала.
— Нет, Жоан.
— Ну как нет? Конечно, давала. — Теперь она была в своей стихии. — Точно. Я хорошо помню. Просто ты опять все забыл.
— Хорошо. Пусть я забыл. Скажи еще раз. У меня есть карандаш.
Она продиктовала адрес и телефон.
— Я уверена, что я тебе все это уже давала. Совершенно уверена.
— Ну и прекрасно, Жоан. Мне пора идти. Как насчет того, чтобы сегодня вместе поужинать?
Опять пауза.
— Почему бы тебе меня не навестить?
— Хорошо. Могу и навестить. Сегодня вечером. Часов в восемь?
— Почему бы тебе сейчас не приехать?
— Сейчас у меня еще работа.
— Надолго?
— Примерно на час.
— Вот сразу и приезжай.
Ах так, вечером мы заняты, подумал он и тут же спросил:
— А почему не вечером?
— Равич, — сказала она. — Иногда ты простейших вещей не понимаешь. Потому что мне хочется, чтобы ты пришел поскорей. Не хочется ждать до вечера. Стала бы я иначе в такое время тебе на работу названивать?
— Хорошо. Как только закончу, приеду.
Он задумчиво сложил листок с адресом и направился обратно в палату.
Это оказался угловой дом на улице Паскаля. Жоан жила на последнем этаже. Открыла сама.
— Заходи, — сказала она. — Хорошо, что ты пришел. Да заходи же!
На ней был строгий черный домашний халат мужского покроя. Это было одно из свойств, которое Равичу в ней нравилось: она не носила пышных шелков, кружев и всяких прочих тюлевых финтифлюшек. Лицо бледнее, чем обычно, и чуть взволнованно.
— Заходи, — повторила она. — Посмотришь наконец, как я живу.
И пошла в комнаты первой. Равич усмехнулся. Хитра! Как ловко упредила и заранее пресекла все вопросы! Он смотрел на ее красивые, гордые плечи. Свет золотится в волосах. На какую-то бездыханную секунду он любил ее, как никогда.
Она ввела его в просторную комнату. Это был богатый рабочий кабинет, залитый сейчас послеполуденным солнцем. Огромное окно смотрело на сады и парки между проспектами Рафаэля и Прудона. Справа открывался вид вплоть до Мюэтских ворот, а дальше в золотисто-зеленой дымке угадывался Булонский лес.
Обстановка не без претензии на стиль модерн. Раскидистая тахта синей обивки, несколько кресел, удобных только с виду, слишком низкие столики, каучуковое дерево, в просторечии фикус, американская радиола и один из чемоданов Жоан, приткнувшийся в углу. Ничто вроде бы не режет глаз, но ничто особенно и не радует. Уж лучше либо полное убожество, либо безупречный вкус. Все, что посередке, Равичу не по душе. А фикусы он вообще не выносит.