Они ушли. Во дворе, однако, вышла заминка: едва черненькая завидела «кадиллак», как пулей устремилась к нему.
— Ты только посмотри, киса, какая машина! Фантастика! Вот это мне нравится!
В следующее мгновение она уже, открыв дверцу, впорхнула на сиденье и, щурясь от восторга, запричитала:
— Вот это кресла! Колоссально! Как в ложе! Нет, это тебе не «форд»!
— Ну ладно-ладно, пошли, — недовольно проворчал ее киса.
Ленц толкнул меня в бок: мол, действуй, попытайся всучить машину булочнику. Я сверху вниз посмотрел на него и промолчал. Тогда он толкнул меня посильнее, я ответил ему тем же и отвернулся.
Лишь с трудом булочник извлек наконец из машины свое чернявое сокровище и ушел с ней, как-то сгорбившись и осердясь.
Мы посмотрели вслед этой парочке.
— Человек быстрых решений! — сказал я. — Машина отремонтирована, жена новая — нет, каков молодец!
— Ну, с этой он еще напляшется, — сказал Кестер.
Едва они скрылись за поворотом, как Готфрид напустился на меня:
— Ты в своем уме, Робби? Упускать такой шанс! Да ведь это был учебный пример на тему о том, как надо действовать!
— Унтер-офицер Ленц, — возвысил голос я, — грудь колесом, когда разговариваете со старшим по званию! Я, к вашему сведению, не сторонник двоеженства и не стану выдавать машину замуж вторично!
Момент был впечатляющий. Глаза у Готфрида стали как блюдца.
— Не шути так со святыми вещами, — выдавил он из себя.
Не обращая на него больше внимания, я обратился к Кестеру:
— Отто, прощайся с нашим сыночком «кадиллаком»! Он больше не наш. Отныне он украсит собой достославную фирму подштанников! Будем надеяться, он заживет там недурно. Не так героически, как у нас, зато куда более вольготно!
Я вынул чек. Ленц едва удержался на ногах.
— Не может быть! Что? Неужели? Ну, не получено же… — прошептал он хрипло.
— А вы что, птенчики, думали! — сказал я, помахивая чеком. — Угадайте сколько!
— Четыре! — выкрикнул Ленц, закрыв глаза.
— Четыре с половиной, — сказал Кестер.
— Пять! — крикнул Юпп от бензоколонки.
— Пять с половиной! — выпалил я.
Ленц вырвал у меня чек.
— Нет, это невероятно! Нет, по нему наверняка не заплатят!
— Господин Ленц, — сказал я с достоинством, — чек настолько же благонадежен, насколько неблагонадежны вы! Мой друг Блюменталь не затруднится уплатить в двадцать раз больше. Подчеркиваю: мой друг, у которого завтра вечером я ем фаршированную щуку. И да послужит вам это примером! Заключить дружбу, получить деньги вперед и быть приглашенным на ужин — вот что значит уметь продавать! Так-то, а теперь вольно!
Готфрид с трудом приходил в себя. Он сделал последнюю попытку:
— А мое объявление в газете! Мой амулет!
Я сунул ему медаль.
— На, возьми свой собачий жетон. Совсем забыл о нем.
— Сделка безупречная, Робби, — сказал Кестер. — Слава Богу, что мы наконец сбыли нашу телегу. А деньги нам сейчас невероятно кстати.
— Дашь мне пятьдесят марок авансом? — спросил я.
— Сто. Ты их заслужил.
— Не желаешь ли взять в счет аванса и мое серое пальто? — спросил Готфрид, сладко сощурив глаза.
— Не желаешь ли попасть в больницу, несчастный хамоватый ублюдок? — парировал я.
— Парни, закрываем лавочку, на сегодня хватит! — предложил Кестер. — И так заработали за день немало! Нельзя искушать Всевышнего… Поедем на «Карле» за город, потренируемся хоть перед гонками.
Юпп давно уже забыл про свой насос. Волнуясь, он потирал руки.
— Господин Кестер, тогда я, получается, остаюсь здесь за старшего, да?
— Нет, Юпп, — засмеялся Кестер, — не получается. Ты поедешь с нами!
Сначала мы заехали в банк и сдали чек. Ленц никак не мог успокоиться до тех пор, пока не удостоверился, что с чеком все в порядке. А потом мы рванули с места, да так, что из выхлопной трубы посыпались искры.
VIII
Я стоял перед своей хозяйкой.
— Ну, где горит? — спросила фрау Залевски.
— Нигде, — ответил я. — Просто хочу заплатить за квартиру.
До истечения срока оставалось три дня, и фрау Залевски едва не упала от удивления.
— Тут дело нечисто, — высказала она свое подозрение.
— Отнюдь, — возразил я. — Вы позволите мне взять на сегодняшний вечер оба парчовых кресла из вашей гостиной?
Она грозно вперила руки в свои увесистые бока.
— Вот оно что! Вам, значит, больше не нравится ваша комната?
— Нравится. Но ваши парчовые кресла мне нравятся больше.
Я объяснил, что меня, возможно, посетит кузина и поэтому мне хотелось бы несколько украсить свою комнату. Она хохотала так, что грудь ее накатывала на меня, как девятый вал.
— Кузина! — передразнила она меня, вложив в интонацию все свое презрение. — И когда же пожалует ваша кузина?
— Ну, я в этом не совсем уверен, но если она придет, то, конечно, достаточно рано, к ужину. А почему, собственно, не должно быть на свете кузин, фрау Залевски?
— Кузины на свете, конечно, бывают, да только ради них не одалживают кресла.
— А я вот одалживаю, у меня, видите ли, очень развито родственное чувство, — заявил я.
— Как же, как же! На вас это очень похоже! Все вы шатуны. А парчовые кресла можете взять. Свои плюшевые поставьте пока в гостиную.
— Большое спасибо. Завтра я все верну на свои места. И ковер тоже.
— Ковер? — Она повернулась. — Кто здесь сказал хоть слово о ковре?
— Я. Да и вы тоже. Только что.
Она сердито смотрела на меня.
— Так он как бы часть целого, — сказал я. — Ведь кресла стоят на нем.
— Господин Локамп, — заявила фрау Залевски величественным тонам, — не заходите слишком далеко! Умеренность во всем, как говаривал блаженной памяти Залевски. Не худо бы и вам усвоить себе этот девиз.
Я-то знал, что этот девиз не помешал блаженной памяти Залевски однажды в буквальном смысле упиться до смерти. Его жена в иных обстоятельствах сама не раз рассказывала мне об этом. Но ей это было нипочем. Она использовала своего мужа, как другие люди Библию, то есть для цитирования. И чем больше времени проходило со дня его смерти, тем больше изречений она ему приписывала. Теперь он уже — как и Библия — годился на все случаи жизни.
Я приводил свою комнату в божеский вид. Днем я разговаривал с Патрицией Хольман по телефону. До этого она была больна, и я целую неделю не виделся с ней. Теперь же мы условились на восемь, я предложил поужинать у меня, а потом пойти в кино.
Парчовые кресла и ковер производили внушительное впечатление, но освещение портило все. Поэтому я постучал к своим соседям, Хассам, чтобы попросить у них настольную лампу на вечер. Фрау Хассе с усталым видом сидела у окна. Ее супруга еще не было дома. Он по собственной воле задерживался на часик-другой на работе, лишь бы избежать увольнения. Фрау Хассе чем-то напоминала больную птицу. В ее расплывшихся и постаревших чертах все еще проглядывало узкое личико маленькой девочки — разочарованной и печальной.
Я изложил свою просьбу. Несколько оживившись, она вручила мне лампу.
— Подумать только, — сказала она, вздыхая, — ведь и я в свое время…
Эту историю я знал назубок. Она повествовала о том, какие замечательные виды открылись бы перед ней, если б она не вышла замуж за Хассе. Я знал эту историю и в редакции самого Хассе. Там речь шла о том, какие перед ним открылись бы замечательные виды, если бы он не женился. По-видимому, это была самая банальная история на свете. И самая безнадежная.
Я послушал ее какое-то время, вставив по ходу дела несколько подходящих фраз, и направился к Эрне Бениг за ее патефоном.
Фрау Хассе говорила об Эрне не иначе как об «этой особе, проживающей рядом». Она презирала ее, потому что завидовала. Я же души в ней не чаял. Она не строила себе никаких иллюзий и твердо знала, что нужно постараться урвать хоть немного от того, что у людей называется счастьем. Знала она и то, что за каждую кроху счастья нужно платить вдвое, а то и втридорога. Счастье — это самая неопределенная вещь на свете, которая идет по самой дорогой цене.
Эрна опустилась на колени и принялась рыться в чемодане, подбирая мне пластинки.
— Фокстроты хотите? — спросила она.
— Нет, — ответил я, — я не умею танцевать.
Она удивленно воззрилась на меня.
— Не умеете танцевать? Но что же вы делаете, когда ходите вечером развлекаться?
— Устраиваю перепляс в своем горле. Тоже, знаете, получается неплохо.
Она покачала головой:
— Мужчина, не умеющий танцевать? Нет, я такому сразу бы дала от ворот поворот!
— У вас суровые правила, — заметил я. — Но ведь есть же и другие пластинки. Вот недавно у вас играла замечательная — знаете, такой женский голос и что-то вроде гавайской музыки…
— А, это чудо! «И как я жить могла без тебя?…» Эта, да?
— Точно! Кто только придумывает все эти слова! Мне кажется, что авторы этих песенок должны быть последними романтиками на нашей земле.
Она засмеялась.
— Вполне возможно, что так оно и есть. Ведь патефон теперь стал чем-то вроде альбома для посвящений. Раньше писали друг другу стишки в альбом, а теперь дарят пластинки. Если мне хочется вспомнить какой-нибудь эпизод из своей жизни, мне стоит лишь завести пластинку, которую я слушала тогда, и прошлое сразу оживет.
Я перевел взгляд на груду пластинок на полу.
— О, если судить по пластинкам, Эрна, то у вас есть о чем вспомнить.
Она встала с колен и откинула со лба непокорные рыжие волосы.
— Что верно, то верно, — сказала она, отодвигая ногой стопку пластинок. — Но я бы все свои воспоминания отдала за одно — настоящее…
Я вынул все, что закупил к ужину, и приготовил стол как умел. На помощь со стороны кухни рассчитывать не приходилось, отношения с Фридой у меня были слишком неважные. Уж она бы постаралась уронить что-нибудь на пол. Но я справился кое-как и сам, да так, что не мог узнать свою комнату в ее новом блеске. Кресла, лампа, накрытый стол — я чувствовал, как во мне растет беспокойное ожидание.