— Нет, правда?
— Правда, Кэте. По крайней мере отсюда, издали.
— Пойдемте. Прогуляемся по саду.
Под вековыми раскидистыми деревьями глазу открывалось и впрямь невероятное зрелище. Зыбкий свет множества свечей поблескивал на серебре и золоте парчи, на бесценных, переливчато-розовых, блекло-голубых и темной морской волны атласных шелках, мягко мерцал в локонах париков, на обнаженных, припудренных плечах, овеваемых нежным пением скрипок; под серебристый плеск фонтанов, посверкивая эфесами шпаг, публика группами, врозь и парами чинно прохаживалась взад-вперед по аллеям в безупречном стилистическом обрамлении аккуратно подстриженных самшитовых кустиков.
Даже слуги, подметил Равич, и те были в костюмах. Коли так, наверно, и детективы тоже. Вот славно будет, если его здесь арестует какой-нибудь Расин на пару с Мольером. Или, уж совсем потехи ради, придворный карлик-шут.
Он вскинул голову. Только что на руку ему упала тяжелая, теплая капля. Розоватое предзакатное небо темнело на глазах.
— Сейчас будет дождь, Кэте, — сказал он.
— Нет. Быть не может. А как же сад?
— Еще как может. Пойдемте скорее.
Взяв Кэте под руку, Равич увлек ее на террасу. Едва они взошли по ступенькам, хлынул ливень. Вода рушилась с небес стеной, в один миг заливая свечи, превращая изящные панно в линялое тряпье, повергая в панику светскую публику. Маркизы, герцогини, придворные фрейлины, подобрав парчовые кринолины, мчались к террасе; графы, кардиналы и фельдмаршалы, тщетно пытаясь спасти свои парики, отталкивая дам и друг друга, толпились на лестнице, как перепуганные куры в курятнике.
Вода, не зная пощады, рушилась на парики, жабо и декольте, смывая пудру и румяна; свирепая белесая вспышка на миг озарила сад, чтобы в следующую секунду с треском оглушить его тяжелым раскатом грома.
Кэте Хэгстрем стояла на террасе под навесом, испуганно прижимаясь к Равичу.
— Такого еще никогда не было, — оторопело приговаривала она. — Я столько раз здесь бывала. И никогда ничего. За все годы.
— Зато какой шанс добраться до изумрудов…
— Да уж. Бог ты мой!
Слуги в плащах и с зонтиками носились по саду, нелепо сверкая атласными туфлями из-под современных дождевиков. Они приводили из сада последних, заблудших, насквозь промокших придворных дам и снова уходили под дождь на поиски потерянных вещей и накидок. Один уже нес пару золотых туфелек. Туфельки были изящные, и в своих могучих ручищах он нес их с величайшей осторожностью. Вода хлестала по пустым столам, барабанила по матерчатым навесам, словно само небо бог весть почему хрустальными палочками дождя выбивало боевую тревогу.
— Пойдемте в дом, — сказала Кэте.
Комнаты дома, однако, оказались не в состоянии вместить такое количество гостей. Похоже, на сюрпризы погоды никто не рассчитывал. Недавняя уличная духота еще полновластно царила здесь, а сутолока и давка ее только усугубили. Широкие платья дам нещадно мялись. Жалобно трещал старинный шелк — на него беспардонно наступали ногами. Теснота была жуткая — не повернуться.
Равич и Кэте оказались возле самых дверей. Прямо перед ними все никак не могла отдышаться мнимая маркиза де Монтеспан [39], чьи слипшиеся волосы напоминали сейчас мочалку. На красной, распаренной шее испуганно поблескивало ожерелье из крупных, в форме груши, бриллиантов. Выглядела она как ряженая толстуха-зеленщица на карнавале. Рядом с ней тщетно силился прокашляться лысый старикан вовсе без подбородка. Равич даже его узнал. Это был некий Бланше из министерства иностранных дел, расфуфыренный под Кольбера [40]. Перед ним застряли в толчее две хорошенькие, стройные фрейлины, в профиль сильно смахивающие на борзых; рядом еврейской наружности барон, толстый, громогласный, с бриллиантами в шляпе, похотливо поглаживал их обнаженные плечи. Несколько латиноамериканцев, переодетых пажами, с безмолвным изумлением наблюдали за происходящим. Между ними, мерцая рубинами и порочным взором падшего ангела, затесалась графиня Беллен в образе Луизы де Лавальер [41]; Равич припомнил, что год назад, по диагнозу Дюрана, удалил ей яичники. Здесь вообще была его, Дюрана, вотчина. В двух шагах от себя он заприметил молодую, очень богатую баронессу Ремплар. Она вышла замуж за англичанина и тут же лишилась матки. Удалял тоже он, Равич, по ошибочному диагнозу Дюрана. Зато гонорар — пятнадцать тысяч. Секретарша Дюрана ему потом по секрету шепнула. Равичу перепало двести франков, а пациентка, вероятно, потеряла лет десять жизни и возможность иметь детей.
Набухший от влаги воздух с улицы и застоявшаяся комнатная духота смешивались с запахами парфюмерии, мокрых волос, пота. Разгримированные дождем лица под буклями париков представали в такой неприглядной наготе, в какой их не видывали даже без маскарада. Равич с интересом оглядывался по сторонам: вокруг было много красивых и немало умных, тронутых печатью скепсиса лиц, — но еще привычнее его взгляд различал малоприметные признаки болезни, которые он умел разглядеть даже за показной оболочкой внешней безупречности. Он-то знал: определенные слои общества верны себе более или менее во все эпохи, и во все эпохи им сопутствуют одни и те же симптомы болезни и распада. Вялая неразборчивость половых связей, потакание слабостям, выморочная состязательность в чем угодно, только не в силе, бесстыдство ума, остроумие лишь как самоцель, потехи ради, ленивая, усталая кровь, испорченная отравой иронии, холодным азартом мелких интрижек, судорогами жадности, пошлым напускным фатализмом, унылой бесцельностью существования. Ждать спасения отсюда мир может хоть до скончания века. А откуда еще его ждать?
Он глянул на Кэте Хэгстрем.
— Тут вам не выпить, — заметила она. — Слугам сюда не пробиться.
— Не важно.
Вялым продвижением толпы их мало-помалу занесло в соседнюю комнату. Тут вдоль стен уже срочно расставляли столы и разливали шампанское.
Где-то уже горели светильники. Их робкий матовый свет проглатывали свирепые вспышки молний, на миг превращая лица окружающих в мертвенные, призрачные посмертные маски. Потом с грохотом обрушивался гром, перекрывая своими раскатами гул голосов, шум и вообще все и вся, — покуда мягкий свет, очнувшись от ужаса, не возвращался в комнаты своим робким мерцанием, а вместе с ним возвращалась жизнь и прежняя духота.
Равич кивнул на столы с шампанским.
— Вам принести?
— Нет. Слишком жарко. — Кэте Хэгстрем посмотрела на него. — Вот, значит, он какой, мой праздник.
— Может, дождь скоро кончится.
— Нет. А если и кончится — праздник уже все равно испорчен. Знаете, чего мне хочется? Уехать отсюда.
— Отлично. Мне тоже. Здесь как-то сильно попахивает французской революцией. Кажется, вот-вот нагрянут санкюлоты.
Прошло немало времени, пока они пробились к выходу. В результате этой экспедиции шикарное платье Кэте выглядело так, будто она несколько часов в нем спала. На улице по-прежнему тяжело и отвесно рушился ливень. Фасады домов, что напротив, расплывались, словно смотришь на них сквозь залитое водой стекло цветочной витрины.
Рокоча мотором, подкатило авто.
— Куда поедем? — спросил Равич. — Обратно в отель?
— Нет еще. Хотя в этих костюмах куда нам еще деваться? Давайте просто немного покатаемся.
— Хорошо.
Машина неспешно катила по вечернему Парижу. Дождь барабанил по крыше, перекрывая почти все прочие звуки. Из серебристой пелены медленно выплыла и столь же торжественно исчезла серая громада Триумфальной арки. Парадом освещенных витрин потянулись мимо Елисейские поля. Площадь по имени Круглая веселой пестроцветной волной прорезала унылое однообразие дождливой мглы и дохнула в окна свежим благоуханием своих клумб. Необъятная, как море, исторгая из своих пучин тритонов и прочих морских гадов, раскинулась во всю свою сумрачную ширь площадь Согласия. Мимолетным напоминанием Венеции проплыла улица Риволи с изящным пробегом своих светлых аркад, чтобы почтительно уступить место седому и вечному великолепию Лувра с нескончаемостью его двора и праздничным сиянием высоких окон. Потом пошли набережные, мосты, чьи тяжелые и невесомые силуэты призрачно тонут в сонном течении вод. Тяжелые баржи, буксир с огоньком на корме, теплым, уютным, как привет с тысячи родин. Сена. Бульвары с их автобусами, шумом, магазинами, многолюдством. Кованые кружева ограды Люксембургского дворца и сад за ней, зачарованный, как стихотворение Рильке. Кладбище Монпарнас, безмолвное, заброшенное. Узенькие древние переулки старого города, стиснутые толчеей домов, замершие площади, внезапно, из-за угла открывающие взгляду свои деревья, покосившиеся фасады, церкви, замшелые памятники, фонари в зыбкой дрожи дождя, маленькие неколебимые бастионы торчащих из земли писсуаров, задворки с отелями на час и укромные, словно позабытые улочки прошлого с веселенькими, улыбчивыми фасадами чистейшего рококо и барокко, а между ними сумрачные, таинственные подворотни, как из романов Пруста.
Кэте Хэгстрем, забившись в свой угол, ехала молча. Равич курил. Он видел огонек своей сигареты, но вкуса дыма не чувствовал. В темноте вечернего такси сигарета почему-то казалась совсем бесплотной, и постепенно все происходящее стало принимать зыбкие, нереальные контуры сна — и сама эта поездка, и бесшумное авто в пелене дождя, эти плывущие мимо улицы, эта женщина в старинном платье, притихшая в углу машины под скользящими отсветами фонарей, ее руки, уже тронутые дыханием смерти и недвижно замершие на парче, — призрачный вояж по призрачному Парижу, пронизанный странным чувством общего, ни словом, ни помыслом не изреченного знания и молчаливым предвестием неминуемой и страшной, окончательной разлуки.
Он думал о Хааке. Пытался понять, чего он на самом деле хочет. И не мог — мысли сбивались, растекались под дождем. Думал о той женщине с огненно-золотистыми волосами, которую недавно прооперировал. Вспомнил дождливый вечер в Ротенбурге-на-Таубере, проведенный с женщиной, которую он давно позабыл; гостиницу «Айзенхут» и одино