— Но я…
— Все ты прекрасно знаешь, — перебил он ее. — И кончай врать. Даже повторять не хочу все, что ты тут наплела. Противно. Мы оба все знали. И ты сама сказала, что больше не придешь.
— А я и не приходила!
Равич пристально посмотрел ей в глаза, но сдержался, хотя и с трудом.
— Хорошо, пусть. Но ты позвонила.
— Позвонила, потому что мне было страшно!
— О господи! — простонал Равич. — Ну что за идиотизм! Все, я сдаюсь!
Она робко улыбнулась.
— Я тоже, Равич. Разве ты не видишь: я хочу только одного — чтобы ты остался.
— Это как раз то, чего я не хочу.
— Почему? — Она все еще улыбалась.
Равич чувствовал: никакие слова тут не помогут. Она просто-напросто не хочет его понимать, а начни он объяснять все снова, одному богу известно, чем это может кончиться.
— Это просто мерзость и разврат, — сказал он наконец. — Только ты этого все равно не поймешь.
— Как знать, — почти нараспев протянула она. — Может, и пойму. Только между сегодня и тем, что было у нас неделю назад, какая разница?
— Ну все, начинай сначала.
Она долго смотрела на него молча.
— Мне все равно, как там что называется, — проговорила она наконец.
Равич молчал. Понимал, что бит по всем статьям.
— Равич, — сказала она, подойдя чуть ближе. — Да, я говорила в ту ночь, что все кончено. Говорила, что ты больше обо мне даже не услышишь. Говорила, потому что ты так хотел. А если не исполнила, ну неужели не понятно — почему?
И смотрит в глаза как ни в чем не бывало.
— Нет! — грубо отрезал Равич. — Мне одно понятно: ты хочешь и дальше спать с двумя мужиками.
Она и бровью не повела.
— Это не так, — помолчав, возразила она. — Но даже если бы это было так, тебе-то что за дело?
В первую секунду он даже опешил.
— Нет, серьезно, тебе-то что за дело? — повторила она. — Я люблю тебя. Разве этого не достаточно?
— Нет.
— Тебе не следует ревновать. Кому-кому, а тебе нет. Да ты и не ревновал никогда…
— Неужели?
— Да конечно. Ты вообще не знаешь, что такое ревность.
— Да где уж мне. Я ведь не закатываю сцены, как твой ненаглядный…
Она улыбнулась.
— Равич, — снисходительно протянула она, — ревность вдыхаешь с воздухом, которым до тебя дышал другой.
Он не ответил. Вот она стоит перед ним, смотрит. Смотрит и молчит. Воздух, тесная прихожая, тусклый полусвет — все вдруг почему-то полнится ею. Ее ожиданием, ее безмолвным, мягким, но до беспамятства властным притяжением, словно ты на высоченной башне стоишь и через перила вниз смотришь, и уже голова кругом идет. Равич всеми фибрами, физически ощущал это ее тяготение. Но не хотел снова попадаться в ловушку. Хотя и уходить раздумал. Если он сейчас просто так уйдет, этот безмолвный призыв будет его потом преследовать. Он должен со всей ясностью положить этому конец. К завтрашнему дню ему во всем понадобится полная ясность.
— У тебя есть что-нибудь выпить? — спросил он.
— Да. Чего тебе дать? Кальвадоса?
— Коньяку, если есть. Хотя можно и кальвадоса. Все равно.
Она направилась к буфету. Он смотрел ей вслед. Этот сладкий ветерок, это незримое излучение соблазна, это неизреченное, но явственное «поди сюда, совьем гнездышко», это вечное мошенство, — как будто мир и покой в биении крови и вправду можно обрести дольше, чем на одну ночь!
Ревность. Это он-то не знает, что такое ревность? Может, ему и о бедах любви ничего не известно? И разве эта боль — куда древней, куда неутолимей, чем мелкое, личное своекорыстие, — не страшней всякой ревности? Разве не начинаются эти беды с простой и страшной мысли, что один из вас умрет раньше другого?
Кальвадос Жоан не подала. Принесла бутылку коньяка. Хорошо, мелькнуло у Равича. Иногда она все-таки хоть что-то чувствует. Он отодвинул фотографию, чтобы было куда поставить рюмку. Потом, однако, снова взял карточку в руки. Самое простое средство смягчить боль — как следует рассмотреть того, кто пришел тебе на смену.
— Что-то память стала сдавать, даже странно, — проговорил он. — Мне казалось, твой ненаглядный выглядит совсем иначе.
Она поставила бутылку на стол.
— Так это вовсе не он.
— Ах вон что, уже другой кто-то…
— Ну да, из-за этого и весь сыр-бор разгорелся.
Равич на всякий случай как следует хлебнул коньяка.
— Уж пора бы тебе знать: не стоит расставлять в доме фотографии мужчин, когда приходит бывший любовник. Да и вообще не стоит расставлять ничьих фотографий. Это пошлятина.
— А я и не расставляла. Он сам нашел. Целый обыск устроил. А фотографии нужны. Тебе не понять. Такое только женщина понимает. Я не хотела, чтоб он ее видел.
— И нарвалась на скандал. Ты что, зависишь от него?
— Нет. У меня свой контракт. На два года.
— Но это он тебе его устроил?
— А почему нет? — Она искренне удивилась. — Что тут такого?
— Да ничего. Просто в таких случаях некоторые доброхоты страшно обижаются, если не чувствуют ответной благодарности.
Она только вскинула плечи. И он тут же увидел. Вспомнил. И защемило сердце. Эти плечи, когда-то вздымавшиеся рядом с ним покойно, размеренно, во сне. В вечернем небе мимолетная стайка птиц, вдруг полыхнувшая оперением в лучах заката. Давно? Насколько давно? Ну же, незримый счетовод, подскажи! Вправду ли совсем похоронено, или еще живы, еще подрагивают какие-то отголоски чувств? Только кто же это знает?
Окна распахнуты настежь. Вдруг что-то влетело, клочком тени мелькнуло на свету, запорхало, затрепетало под абажуром, замерло, осторожно раскрывая крылья, расправив их во всю ширь, и обернулось сказочным пурпурно-золотисто-лазурным видением, королевой ночи, воцарившейся на мерцающем шелку абажура, — роскошной ночной павлиноглазкой. Тихо вздымались и опускались бархатные молочно-кофейные крылья, так же тихо и мерно, как грудь стоящей напротив него женщины под тонкой материей платья, — где, когда это уже было однажды в его жизни, когда-то несказанно давно, целую вечность назад?
Лувр? Ника? Нет, гораздо раньше. Назад, назад, в солнечно-пыльную завесу прошлого. Курится фимиам над топазами алтарей, все громче рокот вулканов, все темнее сумрак страстей в крови, все утлее челн познания, все бурливее жерло воронки, все пунцовее и раскаленнее лава, черно-багровыми языками оползающая со склонов, накрывая и пожирая смертоносным жаром все живое вокруг, — и вечная насмешка горгоны Медузы над тщетными усилиями духа, этими зыбкими письменами на песках времен.
Бабочка встрепенулась, нырнула под шелк абажура и полетела опалять себе крылья о раскаленную электрическую лампочку. Фиолетовая пыльца. Равич поймал несмышленую красавицу, отнес к окну и выпустил в сумрак ночи.
— Снова прилетит, — равнодушно проронила Жоан.
— Может, и нет.
— Да каждую ночь прилетают. Из парка. Все время одни и те же. Пару недель назад были желтые, лимонные такие. А теперь эти.
— Ну да, все время одни и те же. Хотя и разные. Все время разные, хотя и одни и те же.
Что он несет? Это не он говорит, это что-то вместо него, как будто суфлер за спиной. Отраженный звук, эхо — гулкое, далекое, с отрогов последней надежды. А на что он надеялся? И что подкосило его в эту внезапную минуту слабости, полоснуло словно скальпелем там, где, как ему казалось, все давно уже заросло здоровой мышечной тканью? Что затаилось в нем гусеницей, куколкой, погрузившись в зимнюю спячку, — ожидание, все еще живое, как ни старался он его обмануть? Он взял в руки фото со стола. Снимок как снимок. Лицо как лицо. Таких миллионы.
— И давно? — спросил он.
— Да нет, недавно. Работаем вместе. Несколько дней. Когда ты в «Фуке»…
Он предостерегающе вскинул руку.
— Хорошо, хорошо! Я уже знаю! Если бы я в тот вечер… ты сама знаешь, что это неправда.
Она задумалась.
— Это не так…
— Ты прекрасно знаешь! И не ври мне! Ничто настоящее так быстро не проходит.
Что он хочет услышать? К чему все это говорит? На милосердную ложь напрашивается?
— Это и правда, и неправда, — сказала она. — Я ничего не могу с собой поделать, Равич. Меня как будто тащит что-то. Словно я вот сейчас, сию секунду что-то упущу. Ну, я и хватаю, не могу удержаться, хвать, а там пусто. И я за следующее хватаюсь. И знаю ведь заранее, чем все кончится, что одно, что другое, а все равно не могу. Меня тащит, бросает, то туда, то сюда, и все не отпустит никак, это как голод, только ненасытный, и никакого сладу с ним нет.
Вот и конец, подумал Равич. Теперь уж взаправду и навсегда. Теперь уж точно без обмана, без всяких там метаний, возвращений и надежд. Полная, спасительная определенность — как она пригодится, когда пары разгоряченной фантазии снова затуманят окуляры рассудка.
О, эта химия чувств, вкрадчивая, горькая, неумолимая! Буйство крови, бросившее их однажды друг к другу, никогда не повторится с прежней чистотой и силой. Да, в нем еще остался островок, куда Жоан пока не проникла, который не покорила, — потому-то ее и влечет к нему снова и снова. Но, добившись своего, она тут же уйдет навсегда. Кому же охота этого дожидаться? Кто на такое согласится? Кто станет так собой жертвовать?
— Вот бы мне твою силу, Равич.
Он усмехнулся. Еще и это.
— Да ты в сто раз сильнее меня.
— Нет. Ты же видишь, вон как я за тобой бегаю.
— Это как раз признак силы. Ты можешь себе такое позволить. Я нет.
Она глянула на него пристально. И тут же лицо ее, прежде такое светлое, мгновенно потухло.
— Ты не умеешь любить, — проронила она. — Никогда не бросаешься с головой в омут.
— Зато ты бросаешься. И всегда находится охотник тебя спасти.
— Неужели нельзя поговорить серьезно?
— Я серьезно говорю.
— Если всегда находится охотник меня спасти, почему я от тебя никак не избавлюсь?
— Ты то и дело от меня избавляешься.
— Прекрати! Ты же знаешь, это совсем другое. Если бы я от тебя избавилась, я бы за тобой не бегала. Других-то я забывала. А тебя не могу. Почему?