«Где бесова соблазна окоем…» — прогремел на это пылкий ответ.
— Вы-то, старые гайки, давно уже никого не соблазняете! — незамедлительно воспоследовал ответ из тумана.
Я прыснул. Пат тоже не могла больше сдерживаться. Эта кладбищенская дуэль повергла нас в дикий хохот. Армии спасения было известно, что кладбищенские скамейки облюбовали парочки, не знавшие, где им уединиться посреди городского шума и гама. Было решено нанести по этому безобразию мощный удар. Во имя спасения душ «армейцы» вышли на воскресную облаву. Непоставленные голоса с истовой набожностью и такой же громкостью гнусавили заученный текст. Дело дополняли редкие и неуместные звуки гитары.
Кладбище ожило. Со всех сторон из тумана доносились выкрики и хихиканье. Складывалось впечатление, что были заняты все скамейки. Одинокий мятежник любви получил могучую поддержку незримых единомышленников. Формировался хор протеста. Нашлись, кажется, и старые вояки, которых возбудили маршевые ритмы, ибо в скором времени над кладбищем мощно зазвучало незабвенное: «Ах, как был я в Гамбурге-городе, видел мира цветущего рай…»
«В грехах погрязши, не упорствуй…» — собрался с последними силами пронзительный хор аскетов; по бурному колыханию форменных шляпок было заметно, что в Армии спасения начинался переполох.
Зло победило. Заглушая все, зычные глотки разом грянули:
Свое имя назвать не могу я —
Я за деньги любовь продаю…
— Пора идти, — сказал я Пат. — Эту песенку я знаю. В ней много куплетов — один хлеще другого. Бежим отсюда!
И снова город с его сиренами и жужжанием шин. Но волшебство сохранилось. Туман превратил автобусы в сказочных зверей, автомобили — в крадущихся кошек с горящими глазами, а витрины магазинов — в пестрые и прельстительные пещеры.
Мы прошли по улице вдоль кладбища и пересекли ярмарочную площадь. В мглистом воздухе вознеслись кипящие музыкой и огнями башни каруселей, чертово колесо разбрызгивало пурпур, золото и смех; а лабиринт мерцал голубыми огнями.
— Благословенный лабиринт! — сказал я.
— Почему? — спросила Пат.
— Мы когда-то были в нем вместе.
Она кивнула.
— У меня такое чувство, будто это было давным-давно.
— Может, заглянем туда еще раз?
— Нет, — сказал я. — Теперь это уже ни к чему. Не хочешь ли чего-нибудь выпить?
Она покачала головой. Она выглядела необыкновенно красивой. Туман, как легкие духи, подчеркивал ее очарование.
— Ты не устала? — спросил я.
— Нет еще.
Мы подошли к павильонам с кольцами и крюками. Перед ними горели карбидные фонари с белым искрящимся светом. Пат выжидательно посмотрела на меня.
— Нет-нет, — сказал я. — Сегодня я не буду бросать. Ни разу. Даже если б можно было выиграть винный подвал Александра Великого.
Мы пошли дальше через площадь и прилегающие к ней скверы.
— Где-то здесь должна быть «дафне индика», — сказала Пат.
— Да, ведь ею сильно пахнет еще издалека. Не правда ли?
Она взглянула на меня.
— Правда.
— Должно быть, она зацвела. Ее запах слышен теперь по всему городу.
Я осторожно поглядывал по сторонам в поисках свободной скамейки. Уж не знаю, что было тому виной — сирень, воскресный день или собственное невезение, но я ничего не нашел. Все были заняты. Я посмотрел на часы. Было уже больше двенадцати.
— Идем ко мне, — сказал я, — там нам никто не помешает.
Она ничего не ответила, но мы повернули назад.
У кладбища нас ждала неожиданность. Армия спасения подтянула резервы. К сестрам присоединились униформированные братья, выстроившиеся двумя рядами. Итого хор состоял теперь из четырех рядов. И пение лилось уже не на два высоких голоса, а на четыре и звучало как мощный орган. В ритме вальса над каменными надгробиями бушевало: «Небесный Иерусалим…»
Оппозицию больше не было слышно. Она была сметена. Как говаривал директор моей гимназии Хиллерманн: «Терпение и усердие лучше, чем беспутство и гениальность…»
Я открыл входную дверь. Поколебавшись секунду, включил свет. Кишка коридора открыла свой желтый отвратительный зев.
— Закрой глаза, — сказал я шепотом Пат, — это зрелище для задубелых натур.
Я подхватил ее на руки и медленно, своим обычным шагом, точно я был один, двинулся мимо чемоданов и газовых горелок к своей двери.
— Жуткий вид, а? — смущенно произнес я, глядя на представшую нам плюшевую мебель. Увы, ни парчовых кресел фрау Залевски, ни ковра, ни лампы от Хассе уже не было…
— Ну, не такой уж и жуткий, — сказала Пат.
— Жуткий, — сказал я, подходя к окну. — Зато вид из окна красивый. Может, пододвинем кресла к окну?
Пат расхаживала по комнате.
— Нет, здесь в самом деле не так плохо. Главное, замечательно тепло.
— Мерзнешь?
— Люблю тепло, — сказала она и зябко повела плечами. — Терпеть не могу дождь и холод. Просто не выношу.
— О небо, а мы сидели на улице в этом тумане…
— Тем приятнее теперь здесь…
Она потянулась и снова прошлась по комнате своим красивым шагом. Я, весь в смятении, стал озираться — да нет, слава Богу, наброшено кругом не слишком много. Свои рваные шлепанцы я незаметно задвинул ногой под кровать.
Пат остановилась перед шкафом и задрала голову. На шкафу лежал старый чемодан, подаренный мне Ленцем. Он был весь в пестрых наклейках времен его авантюрных странствований.
— Рио-де-Жанейро, — прочитала она, — Манаос, Сантьяго, Буэнос-Айрес, Лас-Пальмас…
Она задвинула чемодан и подошла ко мне.
— И во всех этих местах ты уже побывал?
Я что-то пробормотал. Она взяла меня под руку и сказала:
— Давай ты мне будешь рассказывать обо всех этих городах, а? Ведь как это здорово, наверное, путешествовать по дальним странам…
И что же я? Я видел ее перед собой, красивую, юную, полную трепетного ожидания, эту бабочку, залетевшую благодаря счастливой случайности в мою видавшую виды, убогую комнату, в мою пустую, бессмысленную жизнь, бабочку, как будто ставшую моей, но еще не ставшую моей до конца, — одно неосторожное движение, и она может вспорхнуть и улететь. Браните меня, проклинайте, но я не сумел, не смог отказаться от искушения, не смог признаться, что я там никогда не был, в эту минуту не смог…
Мы стояли у окна, туман, сгущаясь, словно напирал на стекла, и я почувствовал: что-то там снова прячется и подстерегает меня, что-то от былого, скрытого, стыдного, от серых липких будней, пустоты, грязи, осколков раздрызганного бытия, от растерянности, расточительной траты сил, разбазаренной жизни; зато здесь, прямо передо мной, в моей тени, ошеломляюще близко ее тихое дыхание, ее непостижное уму присутствие, теплота, сама жизнь, — я должен был это удержать, завоевать…
— Рио… — сказал я, — Рио-де-Жанейро — порт, похожий на сказку. Семью стрелами врезается море в берег, а над ним вздымается белый сверкающий город…
И я пустился рассказывать о знойных городах и бесконечных прериях, о желтых от ила потоках, о мерцающих островах и крокодилах, о лесах, пожирающих дороги, о том, как кричат по ночам ягуары, когда речной пароход скользит в темноте сквозь удушливое благоухание, свитое из запахов орхидей, ванили и тлена, — все эти рассказы я слышал от Ленца, но теперь мне почти казалось, что я и вправду бывал в тех краях; память о рассказанном и томительное желание самому это видеть соединились в стремлении привнести в мою скудную, бесцветную, полную хаоса жизнь хотя бы толику блеска, чтобы не потерять это неизъяснимо милое лицо, эту внезапную надежду, этот благословенный цветок, для которого я как таковой мало значил. Потом, когда-нибудь, я ей все объясню, потом, когда стану сильнее, когда все будет прочнее, потом, потом… А теперь… «Манаос… — говорил я, — Буэнос-Айрес…», и каждое слово звучало как мольба и как заклинание.
Ночь. На улице пошел дождь. Капли падали мягко и ласково. Они не хлопали теперь по голым ветвям, как еще месяц назад, а тихо шуршали, сбегая вниз по молодой и податливой липовой листве, — мистическое празднество, таинственный ток влаги к корням, от коих она вновь поднимется вверх и сама станет листьями, ожидающими дождя весенней ночью.
Стало тихо. Улица смолкла, на тротуар бросал беспокойные снопы света одинокий фонарь. Нежные листочки деревьев, освещенные снизу, выглядели почти белыми, чуть не прозрачными, а верхушки мерцали, как светлые паруса…
— Прислушайся, Пат, — дождь…
— Я слышу…
Она лежала рядом. Темные волосы на белой подушке. И лицо из-за темных волос казалось необычайно бледным. Одно плечо было приподнято, оно тускло бронзовело от случайного блика. Узкая полоска света падала и на руку.
— Посмотри-ка, — сказала она, подставляя обе ладони лучу.
— Это, должно быть, от фонаря на улице, — заметил я.
Она приподнялась. Теперь освещенным оказалось и лицо, свет стекал по плечам и груди, желтый, как пламя восковой свечи, но вот он дрогнул и изменился, стал оранжевым, потом наплыли голубоватые волны, и вдруг над ее головой встало венчиком алеющее сияние — скользнуло ввысь и медленно покатилось по потолку.
— А это от рекламы — тут напротив рекламируют сигареты.
— Видишь, как у тебя красиво в комнате, — прошептала она.
— Красиво, потому что здесь ты, — ответил я. — Теперь эта комната уже никогда не будет такой, как прежде, — потому что здесь побывала ты.
Она встала на колени на постели — вся в бледно-голубом сиянии.
— Но ведь я буду теперь здесь часто, — сказала она, — очень часто.
Я лежал не шевелясь и смотрел на нее. Все было как в безмятежном, прозрачном сне — ласковом, умиротворенном и очень счастливом.
— Как ты красива, Пат! Так ты красивее, чем в любом платье.
Она улыбнулась и склонилась ко мне.
— Ты должен очень любить меня, Робби. Без любви я как без руля в жизни.
Ее глаза, не мигая, смотрели на меня. Лицо было совсем близко. Открытое, взволнованное, страстное.
— Ты должен крепко держать меня, — прошептала она, — мне так необходимо, чтобы меня крепко держали. Иначе я упаду. Мне страшно.