Три товарища и другие романы — страница 28 из 197

— Глупости, — сказал он. — Инцидент исчерпан. Теперь айда в кабак — выставишь обещанное. Ты ведь не профессиональный шофер?

— Нет.

— И я нет. Я актер.

— Ну и как?

— Ничего, жить можно… — сказал он со смехом. — А театра и здесь хватает.

Нас в пивной было пятеро, двое пожилых и трое молодых. Немного погодя появился и Густав. Он исподлобья зыркнул в нашу сторону и подошел. Я нащупал левой рукой связку ключей в кармане, решив в любом случае сопротивляться до последнего.

Однако до этого не дошло. Густав придвинул ногой стул и упал на него всем своим телом. Вид у него был угрюмый. Владелец пивной поставил перед ним рюмку. Разлили по первой. Густав выпил одним глотком. Тут же налили по второй. Густав искоса взглянул на меня и поднял рюмку.

— Будь здоров, — сказал он мне, при этом, однако, мерзко поморщившись.

— Будь здоров, — ответил я и опрокинул свою рюмку.

Густав вынул пачку сигарет и протянул мне, не глядя.

Я взял одну и предложил ему за это огня. Потом я заказал двойную порцию кюммеля на всех. Мы выпили и кюммель. Густав снова скосил на меня глаза.

— Пижон, — сказал он. Но тон был такой, как надо.

— Обалдуй, — в том же тоне ответил я.

Он повернулся ко мне.

— Ничего ударчик…

— Случайный. — Я показал ему свой палец.

— Не повезло, — сказал он ухмыляясь. — Между прочим, меня зовут Густав.

— Меня — Роберт.

— Лады. Значит, все в порядке, Роберт, да? А я думал, ты из маменькиных сынков.

— Все в порядке, Густав.

С тех пор мы стали друзьями.


Наша очередь из машин медленно подвигалась вперед. Актеру, которого звали Томми, достался блестящий рейс — на вокзал. Густаву — коротенький, до ближайшего ресторана, всего на тридцать пфеннигов. Он чуть не лопнул от злости, так как из-за десяти пфеннигов прибыли ему пришлось снова встать в хвост. На мою долю выпало нечто редкое — старуха англичанка, желавшая осмотреть город. Мы с ней ездили не меньше часа. Возвращаясь, я еще урвал несколько мелких заказов. За обедом, когда мы, снова собравшись в пивной, жевали наши бутерброды, я уже казался себе бывалым таксистом. Эта среда чем-то напоминала мне фронтовое братство. Тут сходились люди самых разных профессий. Профессиональных шоферов было не больше половины, остальные оказались в этом деле случайно.

Под вечер, усталый и возбужденный, я въехал во двор мастерской. Ленц и Кестер уже ждали меня.

— Ну, братцы, что вы наработали? — спросил я.

— Семьдесят литров бензина, — доложил Юпп.

— Только-то?

Ленц, сделав яростное лицо, обратил его к небу.

— Дождя бы! И небольшого столкновения на мокром асфальте прямо у нас под носом! Никаких жертв! Один только маленький, миленький ремонтик!

— Смотрите сюда! — Я показал им на вытянутой ладони тридцать пять марок.

— Великолепно, — сказал Кестер. — Тут двадцать марок прибыли. Ими-то мы и тряхнем сегодня. Надо же обмыть первый денечек!

— Да, тяпнем крюшончика, — осклабился Ленц.

— Какого еще крюшончика? — спросил я.

— Да ведь с нами пойдет Пат.

— Пат?

— Не разевай так варежку, — сказал последний романтик, — мы уже давно обо всем договорились. В семь заедем за ней. Она в курсе. Приходится и нам что-то делать, раз ты не ловишь мышей. В конце концов, ты познакомился с ней благодаря нам.

— Отто, — сказал я, — ты когда-нибудь видел такого стервеца, как этот салага?

Кестер рассмеялся.

— Что это у тебя с рукой, Робби? Ты все держишь ее как-то набок.

— Кажется, вывих. — Я рассказал, как было дело с Густавом.

Ленц осмотрел мою руку.

— Так и есть! Ну ничего — как христианин и студент-медик в отставке я тебе ее, так и быть, помассирую, невзирая на все твои грубости. Пойдем уж, ты, чемпион по боксу.

Мы прошли в мастерскую, и Ленц, вылив мне на руку немного масла, принялся растирать ее.

— Слушай, а ты сказал Пат, что мы празднуем однодневный юбилей нашей таксистской деятельности? — спросил я его.

Он присвистнул.

— Неужели ж ты этого стыдишься, хмырь?

— Заткнись, — сказал я. Тем более что он был прав. — Так ты сказал или нет?

— Любовь, — заявил Ленц с невозмутимой миной, — это нечто возвышенное. Но она портит характер.

— Зато длительное одиночество делает человека бестактным. Вот как тебя, например, с твоим мрачным соло.

— Такт — это молчаливое соглашение не замечать недостатки друг друга, вместо того чтобы их исправлять. Жалкий компромисс, одним словом. Это не для немецкого ветерана, детка.

— А что бы ты стал делать на моем месте, — сказал я, — если бы, положим, твое такси вызвали по телефону, а потом бы вдруг оказалось, что это Пат?

— Во всяком случае, сын мой, я не стал бы брать с нее деньги за проезд, — ухмыльнулся он.

Я дал ему такого тумака, что он слетел с треножника.

— А знаешь, попрыгунчик, что сделаю я? Заеду за ней сегодня вечером на нашем такси.

— Воистину так! — Готфрид поднял руку для благословения. — Главное — не терять свободу! Свобода дороже любви. Но это понимаешь всегда только задним числом. Тем не менее такси ты не получишь. Оно нужно для Фердинанда Грау и Валентина. Вечер обещает быть чинным, но грандиозным.


Мы сидели в саду небольшого трактира в пригороде. Мокрая луна красным факелом повисла над лесом. Мерцали бледные канделябры цветущих каштанов, одуряюще пахло сиренью, а на столе перед нами, распространяя аромат ясменника, стояла большая стеклянная чаша с крюшоном, в неверном свете густеющих сумерек она походила на опал, вобравший в себя последние голубовато-перламутровые отблески уходящего дня. По нашей просьбе чашу наполняли уже в четвертый раз за этот вечер.

За столом председательствовал Фердинанд Грау. Пат сидела с ним рядом, приколов к платью бледно-розовую орхидею, которую он ей принес.

Фердинанд выудил из своего бокала крошечного мотылька и осторожно высадил его на стол.

— Вы только посмотрите, — сказал он. — Какие крылышки! Да рядом с ними любая парча все равно что тряпка! И эдакое существо живет всего один день, и баста. — Он оглядел всех нас. — Знаете, что самое жуткое на этом свете, братцы?

— Пустой стакан, — вставил Ленц.

Фердинанд презрительно отмахнулся.

— Самое позорное для мужчины, Готфрид, — быть шутом. — Затем он снова обратился к нам: — А самое жуткое, братцы, — это время. Время. То мгновение, в течение коего мы живем и коим все же не обладаем. — Он вынул часы из кармана и поднес их к самым глазам Ленца. — Вот она, прислушайся, бумажный романтик! Адская машина. Тикает и тикает — неумолчно тикает, неостановимо, все на свете приближая к небытию. Ты можешь сдержать лавину, оползень — но этого ты не удержишь.

— Очень надо, — заявил Ленц. — Ничего не имею против того, чтобы благополучно состариться. Люблю разнообразие.

— Человек этого не выносит, — продолжал Грау, не обращая на него внимания. — Человек не может этого вынести. Вот он и придумал себе в утешение мечту. Древнюю, трогательную, безнадежную мечту всего человечества о вечности.

Готфрид засмеялся.

— Самая тяжелая болезнь на свете, Фердинанд, — это привычка думать. Она неизлечима.

— Если б эта болезнь была единственной, ты был бы бессмертен, — заметил Грау. — Недолговременная комбинация углеводов, извести, фосфора и небольшого количества железа, названная на этой земле Готфридом Ленцем…

Готфрид добродушно осклабился. Фердинанд тряхнул своей львиной гривой.

— Жизнь, братцы, — это болезнь, и смерть начинается уже с рождения. Каждый вдох и каждый удар сердца — это кусочек смерти, маленький шажок навстречу концу.

— И каждый глоток — тоже, — вставил Ленц. — Будь здоров, Фердинанд! Иной раз смерть — это дьявольски легкая штука.

Грау поднял свой бокал. По его большому лицу бесшумной грозой прокатилась улыбка.

— Будь здоров, Готфрид, наша бодрая блошка на гремучем загривке времени! И о чем только думала таинственная сила, движущая нами, когда создавала тебя?

— Это уж ее заботы. Да и не тебе скорбеть о порядке вещей, Фердинанд. Если б люди были бессмертны, ты, старый, бравый паразит смерти, остался бы без работы.

Плечи Грау затряслись. Он смеялся. А потом обернулся к Пат:

— Ну что вы скажете о нас, болтунах, вы, изящный цветок на буйно пляшущих водах!


Потом мы прошлись вдвоем с Пат по саду. Луна поднялась и залила лужайки волнами серого серебра. Темными указателями в незнаемое пролегли на них длинные черные тени деревьев. Мы спустились к пруду, потом повернули обратно. По дороге наткнулись на Готфрида Ленца, который втащил прихваченный им складной стул в самые заросли сирени. Там он и сидел, затаившись, и только соломенный чуб и огонек сигареты светились в темноте. Рядом с ним на земле покоились стакан и знакомая чаша с остатками пахучего питья.

— Какое местечко! — сказала Пат. — В самой гуще сирени.

— Местечко неплохое, — согласился Ленц, вставая. — Попробуйте посидеть.

Пат села на стул. Ее лицо утонуло в цветах.

— Я с ума схожу по сирени, — сказал последний романтик. — Для меня тоска по родине — это тоска по сирени. Весной тысяча девятьсот двадцать четвертого года я сломя голову бросился сюда из Рио-де-Жанейро только потому, что мне взбрело на ум, что здесь, должно быть, цветет сирень. Ну а когда приехал, выяснилось, что сирень, разумеется, давно отцвела. — Он рассмеялся. — Вот так всегда и бывает.

— Рио-де-Жанейро… — Пат притянула к себе ветку сирени. — Вы что же, вместе там были?

Готфрид поперхнулся. У меня по спине побежали мурашки.

— Вы только гляньте, какая луна? — быстро произнес я, выигрывая время для того, чтобы ногой подать Ленцу умоляющий знак.

В слабой вспышке его сигареты я заметил, что он слегка улыбнулся и подмигнул мне. Я был спасен.

— Нет, вместе мы там не были, — заявил Готфрид. — В тот раз я был один. А как вы насчет того, чтобы сделать по последнему глотку сего божественного напитка?

Пат покачала головой: