— Я думаю, он остался из предосторожности, — ответил Отто. — Он относится к Пат с большой теплотой. Он говорил мне об этом в дороге. Оказывается, он лечил еще ее мать…
— А что, она тоже?…
— Не знаю, — поспешно ответил Кестер, — может быть, у нее было что-то другое. Ну, идем спать?
— Ступай без меня, Отто. Я хочу еще разочек… хотя бы издалека…
— Ладно. И я с тобой.
— Знаешь, Отто, я хотел тебе сказать, что люблю спать на воздухе. Особенно в теплую погоду. Так что ты не беспокойся. Я здесь не раз уже так ночевал.
— Но ведь сыро.
— Пустяки. Подниму верх и залезу в машину.
— Идет. Я тоже люблю спать на воздухе.
Я понял, что мне от него не отделаться. Взяв несколько одеял и подушек, мы пошли обратно к «Карлу». Отстегнули ремни, откинули спинки передних сидений. Ложе получилось вполне удобное.
— Получше, чем иной раз в окопах, — сказал Кестер.
В мглистом воздухе выделялось яркое пятно окна. Несколько раз его перерезал силуэт Жаффе. Мы выкурили целую пачку сигарет. Потом большой свет в окне погас, осталось тусклое свечение ночника.
— Слава Богу, — сказал я.
По нашей крыше стучали капли. Дул слабый ветерок. Становилось прохладнее.
— Хочешь, возьми еще мое одеяло, Отто, — предложил я.
— Зачем, мне и так тепло.
— А он парень что надо, этот Жаффе! Как по-твоему?
— Парень что надо. И дельный, кажется.
— Наверняка.
Я вскочил на постели, очнувшись от беспокойного полусна. Холодное небо серело.
— Ты не спал, Отто.
— Спал.
Я выбрался из машины и подкрался по дорожке к окну. Ночник все еще горел. Я увидел, что Пат лежит с закрытыми глазами. На миг я испугался, что она умерла. Но потом заметил, как она шевельнула рукой. Она была очень бледна. Но кровь больше не шла. Вот она снова пошевелилась. В ту же секунду открыл глаза Жаффе, который спал на другой кровати. Я отскочил от окна. Он был начеку, и это меня успокаивало.
— Я думаю, нам лучше смыться отсюда, — сказал я Кестеру, — чтобы он не подумал, будто мы контролируем его действия.
— Там все в порядке? — спросил Отто.
— Да, насколько мне было видно. Со сном у профессора обстоит идеально. Такой и бровью не поведет при любом шквальном огне и немедленно встрепенется, стоит только мышке почесать зубы о его вещмешок.
— Можем пойти искупаться, — сказал Кестер. — Воздух здесь замечательный. — Он потянулся.
— Сходи один, — предложил я.
— Пойдем, придем вместе, — ответил он.
Серый купол неба прорвали оранжево-красные трещины. Густая завеса облаков на горизонте поползла вверх, обнажив полоску яркого бирюзового цвета.
Мы прыгнули в воду и поплыли. На серое море неровно ложились красные блики.
Потом мы пошли обратно. Фройляйн Мюллер была уже на ногах. Она срезала на огороде петрушку. Она вздрогнула, когда я к ней обратился. Я стал смущенно извиняться за то, что вчера оказался не в состоянии следить за своими выражениями. Она расплакалась.
— Бедная, бедная дама. Такая красивая и еще такая молодая.
— Она проживет сто лет! — сердито отрезал я в ответ на эту панихиду. Пат не умрет. Прохладное утро, ветер и столько радостной, оживленной морем жизни во мне — нет, Пат не может умереть. Она могла бы умереть только в том случае, если бы я утратил мужество. Вот Кестер, мой товарищ, вот я, товарищ Пат, — сначала должны умереть мы. А пока мы живы, мы ее вытянем. Так было всегда. Пока был жив Кестер, не мог умереть я. И пока живы мы оба, не может умереть Пат.
— Нужно покоряться судьбе, — сказала старая дева, придав своему сморщенному и коричневому, как печеное яблоко, лицу выражение упрека. Вероятно, она имела в виду мои проклятия.
— Покоряться? — сказал я. — Зачем? Какой в этом толк? В жизни за все нужно платить — двойную, а то и тройную цену. Зачем же при этом еще покоряться?
— Нет, нет… так все-таки лучше.
«Покоряться, — подумал я. — Что это изменит? Нет, бороться, бороться до конца — вот единственное, что остается человеку в этой свалке, в которой его все равно когда-нибудь растопчут. Бороться за то немногое, что любишь. А покориться не поздно и в семьдесят лет».
Кестер что-то неслышно сказал ей. Она улыбнулась ему в ответ и спросила его, что бы он хотел съесть на обед.
— Вот видишь, — сказал Отто, — у старости тоже свои преимущества. Слезы и смех быстро сменяют друг друга. В момент. Не исключено, что и с нами такое будет, — задумчиво произнес он.
Мы слонялись с ним возле дома.
— Для нее теперь каждая минута сна все равно что лекарство, — сказал я.
Мы снова пошли в сад. Фройляйн Мюллер приготовила нам завтрак. Мы выпили горячего черного кофе. Взошло солнце. Сразу стало тепло. От яркого света влажные листья на деревьях брызнули искрами. С моря долетали крики чаек. Фройляйн Мюллер поставила в вазу на столе пышные розы.
— Это для нее, потом отнесем.
Розы пахли детством, оградой в саду…
— Знаешь, Отто, — сказал я, — у меня такое чувство, как будто я сам болел. Все-таки мы уже не те, что прежде. Мне надо было вести себя спокойнее, сдержаннее. Чем спокойнее держишься, тем больше можешь помочь человеку.
— Не всегда это получается, Робби. Со мной такое тоже бывало. Чем дольше живешь, тем хуже с нервами. Это как у банкира, который терпит все новые убытки.
Тут открылась дверь. Вышел Жаффе в пижаме.
— Все хорошо! Да хорошо же! — замахал он руками, увидев, что я чуть было не опрокинул стол с чашками кофе. — Все хорошо, насколько это возможно.
— Можно мне к ней войти?
— Пока нет. Теперь там служанка. Умываются и все такое.
Я налил ему кофе. Он прищурился на солнце и обратился к Кестеру:
— Собственно, я должен благодарить вас. Хоть на денек да выбрался на природу.
— Вы могли бы это делать чаще, — сказал Кестер. — Выезжать с вечера и возвращаться к вечеру следующего дня.
— Мочь-то мы многое можем… — ответил Жаффе. — Вы заметили, что мы живем в эпоху сплошного самотерзания? Что мы не делаем того, что можем, — не делаем, сами не зная почему. Работа стала для нас делом чудовищной важности. Она задавила все, потому что кругом так много безработных. Какая здесь красота! Я не видел всего этого уже несколько лет. У меня две машины, квартира из десяти комнат и достаточно денег. А что с того? Разве все это сравнится с таким вот летним утром в саду? Работа — это мрачная одержимость, которой мы предаемся с вечной иллюзией, будто живем так временно, а потом все изменится. И никогда ничего не меняется. Просто диву даешься, глядя на то, что человек делает из своей жизни!
— А я считаю, что как раз врачи — те немногие из людей, которые знают, зачем живут, — сказал я. — Что же тогда говорить какому-нибудь бухгалтеру?
— Дорогой друг, — возразил мне Жаффе, — неверно предполагать, будто все люди одинаково чутко устроены.
— Это правда, — сказал Кестер, — но ведь люди обрели свои профессии независимо от способности чувствовать.
— Тоже верно, — ответил Жаффе. — Это материя сложная. — Он кивнул мне: — Теперь можно. Только тихонько. Не прикасайтесь к ней и не давайте ей говорить…
Она лежала на подушках без сил, как побитая. Ее лицо изменилось: глубокие синие тени залегли под глазами, губы побелели. Только глаза оставались большими, блестящими. Даже слишком большими и слишком блестящими.
Я взял ее руку. Она была бледна и прохладна.
— Пат, дружище, — робея сказал я и хотел подсесть к ней, но тут я заметил у окна служанку с белым, как из теста, лицом. Она с любопытством смотрела на меня. — Вышли бы вы отсюда, — с досадой сказал я.
— Я должна задернуть шторы, — ответила она.
— Прекрасно, задергивайте и ступайте.
Она затянула окно желтыми шторами, но не вышла, а принялась не торопясь скреплять их булавками.
— Послушайте, — сказал я, — здесь вам не театр. Немедленно исчезайте!
Она неуклюже повернулась.
— То заколи, то не надо.
— Ты просила ее об этом? — спросил я Пат.
Она кивнула.
— Тебе больно смотреть на свет?
Она покачала головой:
— Сегодня мне лучше не показываться тебе при ярком свете…
— Пат, — вспомнил я, испугавшись, — тебе пока нельзя разговаривать! Но если дело только в этом…
Я открыл дверь, и служанка наконец исчезла. Я вернулся к постели. Моя робость прошла. Я даже был благодарен служанке. Она помогла мне справиться с первыми впечатлениями. Было все-таки ужасно видеть Пат в таком состоянии.
Я сел на стул рядом с кроватью.
— Пат, — сказал я, — скоро ты опять будешь здорова…
Ее губы дрогнули:
— Завтра уже…
— Завтра еще нет, но через несколько дней. Тогда тебе можно будет вставать, и мы поедем домой. Не следовало нам ехать сюда, тут слишком сырой воздух, для тебя это вредно.
— Нет, нет, — прошептала она, — ведь я не больна. Это просто какой-то несчастный случай…
Я посмотрел на нее. Неужели она и вправду не знала, что больна? Или не хотела знать? Глаза ее как-то беспокойно бегали.
— Ты не должен бояться… — сказала она шепотом.
Я не сразу понял, что она имеет в виду и почему так важно, чтобы именно я не боялся. Я видел только, что она взволнована. В ее глазах была мука и какая-то странная, упорная мысль. И вдруг до меня дошло. Я догадался, о чем она думала. Ей казалось, что я боюсь от нее заразиться.
— Боже мой, Пат, — сказал я, — так ты поэтому никогда мне ничего не говорила?
Она не ответила, но я видел, что прав.
— Черт возьми, — сказал я, — за кого же ты меня, собственно, принимаешь?
Я склонился к ней.
— Лежи спокойно, не шевелись… — Я поцеловал ее в губы. Они были сухие, горячие.
Выпрямившись, я увидел, что она плачет. Она плакала беззвучно; из широко раскрытых глаз непрерывно текли слезы, а лицо оставалось неподвижным.
— Ради Бога, Пат…
— Ведь это от счастья, — прошептала она.
Я стоял и смотрел на нее. Она произнесла простые слова. Но никогда еще я их не слыхал. У меня бывали женщины, но встречи с ними всегда были мимолетными — так, легкие приключения, не больше, какая-нибудь безумная вспышка на час, необыкновенный вечер, бегство от самого себя, от отчаяния, от пустоты. Да я и не искал ничего другого, ибо знал, что полагаться можно только на себя самого, в лучшем случае — на товарища. И вдруг я увидел, что могу значить что-то для другого человека и что он счастлив только оттого, что я рядом. Сами по себе такие слова звучат простовато, но когда вдумаешься в них, начинаешь понимать, что за ними целая бесконечность. И тогда это может поднять настоящую бурю в душе человека и совершенно преобразить его. Это любовь и в то же время что-то совсем другое. Что-то такое, ради чего стоит жить. Мужчина не может жить для любви. Но жить для другого человека он может.