Три товарища и другие романы — страница 64 из 197

— Братцы, — сказал я, — братцы мои, вот уж не ожидал.

— Сюрприз? — воскликнула Роза.

— Еще какой!

Я стоял среди них смущенный и, черт бы меня побрал, растроганный до глубины души.

— Братцы, — сказал я, — знаете, когда я в последний раз в своей жизни получал подарки? Не могу даже вспомнить. Наверное, еще до войны. Но ведь у меня-то для вас ничего нет.

Последовал взрыв восторга из-за того, что им так блестяще удалась затея.

— Это за то, что ты нам всегда играешь на пианино, — сказала Лина и покраснела.

— Вот-вот, — подхватила Роза. — Может, и сейчас сыграешь? Это и будет твой подарок.

— Сыграю, — сказал я. — Все, что захотите.

— Что-нибудь из времен нашей молодости, — попросила Марион.

— Нет, что-нибудь веселое! — запротестовал Кики.

Его голос потонул в общем гаме — как гомика его вообще не принимали всерьез. Я сел за пианино и начал играть. Все запели:

С юных лет, с юных лет,

Песенка, ты со мной.

Эх, того уже нет,

Что дарило покой.

Хозяйка выключила электрический свет. Теперь горели только неяркие свечи на елке. Тихо булькало пиво из бочки, словно далекий родник в лесу, а плоскостопый Алоис сновал по залу, как черный Пан. Я заиграл второй куплет. Девушки облепили пианино с горящими глазами и самыми добродетельными лицами. Но что это? Кто там рыдает? Ба, да это же Кики, люкецвальдский пижон Кики.

Тихо отворилась дверь из большого зала, и под мелодичный напев гуськом вошел хор во главе с Григоляйтом, курившим черную бразильскую сигару. Певцы встали позади девиц.

Когда я простился —

Мир был полон, ура!

А потом возвратился —

Ни кола ни двора.

Тихо отзвучал смешанный хор.

— Как это прекрасно, — сказала Лина.

Роза зажгла бенгальские огни. Они с шипением разбрызгивали искры.

— Ну хорошо, а теперь что-нибудь веселое! — крикнула она. — Надо же развеселить Кики.

— И меня тоже, — заявил Стефан Григоляйт.


В одиннадцать часов пришли Кестер и Ленц. Мы сели с Георгием за столик у стойки. Он был бледен, и ему дали несколько ломтиков подсушенного хлеба, чтобы он успокоил живот. Ленц вскоре растворился в шумной компании скотопромышленников. Через четверть часа он выплыл у стойки вместе с Григоляйтом. Скрестив руки, они пили на брудершафт.

— Стефан! — воскликнул Григоляйт.

— Готфрид! — ответил Ленц, и оба выпили по рюмке коньяку.

— Готфрид, завтра я пришлю тебе пакет с кровяной и ливерной колбасой. Годится?

— Еще как годится! — Ленц хлопнул его по спине. — Мой старый добрый Стефан!

Стефан сиял.

— Ты так хорошо смеешься, — восхищенно сказал он, — вот за это люблю. А я чаще грущу, это мой недостаток.

— И мой тоже, — сказал Ленц, — оттого-то я и смеюсь. Иди сюда, Робби, выпьем за нескончаемый мировой смех!

Я подошел к ним.

— А что с этим малым? — спросил Стефан, показывая на Георгия. — Он, похоже, тоже грустит.

— Его легко осчастливить, — сказал я. — Ему бы подошла любая работа.

— Хитрый фокус в наши-то дни, — сказал Григоляйт.

— Любая, — повторил я.

— Теперь все соглашаются на любую работу. — Стефан несколько протрезвел.

— Ему бы семьдесят пять марок в месяц.

— Чушь. Этих денег ему не хватит.

— Хватит, — сказал Ленц.

— Готфрид, — заявил Григоляйт, — я старый пьяница. Согласен. Но работа — дело серьезное. Ее нельзя сегодня дать, а завтра отнять. Это еще хуже, чем женить человека, а на следующий день отнять у него жену. Но если малый честный и работящий и может прожить на семьдесят пять марок, считай, ему повезло. Пусть приходит во вторник в восемь утра. Мне нужен помощник для всякой беготни по делам объединения и все такое прочее. Сверх жалованья буду подкидывать ему время от времени немного мясца. Подкормиться ему, кажется, не мешает.

— Это твердое слово? — спросил Ленц.

— Слово Стефана Григоляйта.

— Георгий, — позвал я. — Поди-ка сюда.

Когда Георгию сказали, в чем дело, он весь задрожал. Я вернулся за стол к Кестеру.

— Послушай, Отто, — сказал я, — если б тебе предложили начать жить сначала, ты бы согласился?

— И чтобы все осталось так, как было?

— Да.

— Нет, — сказал Кестер.

— Я бы тоже не согласился, — сказал я.

XXIV

Это было недели три спустя, холодным январским вечером. Я сидел в «Интернационале» и играл с хозяином в очко. В кафе никого не было, не явились даже проститутки. В городе было неспокойно. По улице то и дело маршировали демонстранты: одни под громовые военные марши, другие под «Интернационал». А там снова тянулись длинные молчаливые колонны с требованиями работы и хлеба на транспарантах. Были слышны бесчисленные шаги на мостовой, они отбивали такт, как огромные неумолимые часы. Под вечер произошло первое столкновение между бастующими и полицией, во время которого двенадцать человек получили ранения; вся полиция была приведена в боевую готовность. На улице то и дело завывали сирены полицейских машин.

— Покоя как не было, так и нет, — сказал хозяин, предъявляя мне свои шестнадцать очков. — С самой войны никакого покоя. А ведь мы тогда только о том и мечтали, чтобы все это кончилось. Мир прямо свихнулся!

Я показал ему, что у меня семнадцать, и взял банк.

— Это не мир свихнулся, — сказал я, — а люди.

Алоис, болевший за хозяина и стоявший за его стулом, запротестовал:

— И никакие они не свихнутые. Просто жадные. Всяк завидует соседу. Добра на свете хоть завались, а большинство людей оказываются с носом. Тут вся штука в распределении, вот и весь сказ.

— Верно, — сказал я, пасуя при двух картах. — Последние тысячелетия вся штука именно в этом.

Хозяин открыл свои карты. Пятнадцать. Он неуверенно взглянул на меня и решил прикупить еще. Пришел туз. Он сдался. Я показал свои карты. У меня было жалких двенадцать очков. Он бы выиграл, если бы остановился на пятнадцати.

— К черту, больше не играю! — в сердцах завопил он. — Так нагло блефовать! Я был уверен, что у вас не меньше восемнадцати.

— Плохому танцору, как известно… — прогундосил Алоис.

Я сгреб деньги в карман. Хозяин зевнул и посмотрел на часы.

— К одиннадцати дело идет. Пожалуй, надо закрывать. Все одно никто больше не сунется.

— А вот кто-то и идет, — сказал Алоис.

Дверь открылась. Это был Кестер.

— Что там делается, Отто? Все то же?

Он кивнул:

— Побоище в залах «Боруссии». Двое ранены тяжело, несколько десятков полегче. Около сотни человек арестовано. Дважды была перестрелка в северной части города. Убит один полицейский. Количество раненых мне неизвестно. Теперь, когда идут к концу большие митинги, все только и начнется. Ты тут закончил?

— Да, — сказал я. — Как раз собирались закрывать.

— Ну так пойдем.

Я вопросительно посмотрел на хозяина. Он кивнул.

— Тогда салют, — сказал я.

— Салют, — лениво ответил хозяин. — Поосторожнее там.

Мы вышли. На улице пахло снегом. На мостовой, как белые мертвые бабочки, валялись листовки.

— Готфрид исчез, — сказал Кестер. — Торчит на одном из этих собраний. Я слышал, их будут разгонять, а при этом всякое может случиться. Хорошо бы выудить его оттуда. А то не ровен час… Знаешь ведь, какой у него норов.

— А известно, где он? — спросил я.

— Точно не известно. Но скорее всего на одном из трех главных собраний. Надо объехать все три. Готфрида с его огненной шевелюрой разглядеть нетрудно.

— Лады.

Мы сели в машину и помчались на «Карле» туда, где шло одно из собраний.


На улице стоял грузовик с полицейскими. Кивера были наглухо застегнуты ремешками. В свете фонарей смутно поблескивали стволы карабинов. Из окон свешивались пестрые флаги. У входа толпились люди в униформе. Почти сплошь юнцы.

Мы купили входные билеты и, проигнорировав брошюры, копилки для поборов и листки партийного учета, прошли в зал. Он был битком набит людьми и хорошо освещен — чтобы можно было сразу увидеть всякого, кто подаст голос с места. Мы остановились у входа, и Кестер, у которого было очень острое зрение, стал внимательно рассматривать ряд за рядом.

На сцене стоял коренастый приземистый мужчина, у которого был низкий зычный голос, хорошо слышный в самых дальних уголках зала. Это был голос, который убеждал уже сам по себе, даже если не вслушиваться в то, что он говорил. Да и говорил он вещи, понятные каждому. Держался непринужденно, расхаживал по сцене, размахивал руками. Отпивая время от времени из стакана, отпускал шутки. Но потом вдруг весь замирал и, обратившись лицом к публике, изменившимся резким голосом одну за другой бросал хлесткие фразы — известные всем истины о нужде, о голоде, о безработице, и тогда голос его нарастал, доходя до предельного, громового пафоса при словах: «Так дальше жить нельзя! Перемены необходимы!»

Публика выражала шумное одобрение, она аплодировала и кричала так, словно эти перемены уже наступили. Человек на сцене ждал. Его лицо блестело от пота. А затем мощным, неопровержимым, неотвратимым потоком со сцены полились обещания, это был настоящий, захлестнувший людей ливень обещаний, яростно созидавший над их головами соблазнительный и волшебный купол счастья; это была лотерея, в которой на каждый билет падал главный выигрыш, в которой каждый мог беспрепятственно обрести и личные права, и личное отмщение, и личное счастье.

Я разглядывал слушателей. То были люди разных профессий — бухгалтеры, мелкие ремесленники, чиновники, изрядное количество рабочих и множество женщин. Они сидели в душном зале, откинувшись назад или подавшись вперед, подставляя сомкнутые ряды голов потоку слов; но странно: как ни разнообразны были лица, на них было одинаковое отсутствующее выражение и одинаковые сонливые взгляды, устремленные в туманную даль, где маячили прельстительные миражи; в этих взглядах была пустота и вместе с тем ожидание чего-то невероятного, что, нахлынув, сразу поглотит все — критику, сомнения, противоречия, проблемы, будни, повседневность, реальность. Человек на сцене знал все, у него на каждый вопрос был ответ, на каждую нужду имелось лекарство. Было приятно