Три цвета времени — страница 10 из 123

Декардон подошел, сорвал ягоду, бросил в рот и, сделав отчаянно кислую гримасу, выплюнул ее на паркет.

Этот жест всех развеселил своей неожиданностью. Раздался взрыв хохота.

– Ты стал совсем русским, – сказал Бергонье. – Ты ведешь себя, как свинья.

Декардон звякнул шпорами с легким поклоном и, повернувшись на носке, произнес:

– Я только прегустатор[30] его светлости. Кто знает замыслы голландцев!

– Какие замыслы? – раздался громкий голос.

Дарю вошел и швырнул треуголку на стол.

– Наконец-то! – прокричал генерал Дюма. – Мы могли умереть с голоду.

– Извините, господа, – произнес Дарю. – Я предупреждал, что никогда не следует меня ждать.

Он хлопнул в ладоши. Пока накрывали на стол, он несколько раз внимательно поглядел на Декардона, словно желая что-то вспомнить, и каждый раз переводил глаза на других. Так вопрос о «голландских кознях», предложенный молодому человеку, остался висеть в воздухе. Дарю, видя все взоры обращенными на себя, с любезной предупредительностью начал рассказывать. Попытка отправить первого парламентера к царю в Петербург не удалась.

– Письмо пошло только сегодня, – сказал Дарю. – Шталмейстер Оденард, кирасирский полковник, нашел в Москве брата русского министра, аккредитованного при кассельском дворе. Этот самый брат…[31] (граф Дарю щелкнул пальцем в воздухе) проклятая фамилия, никак не запомню… сегодня повез письмо Александру. Письмо кончается словами: «Я вел войну с вашим величеством без вражды. Простая записка ваша, полученная мною или перед, или после битвы на Москве-реке, могла бы остановить мое вступление в столицу. Я желал бы иметь возможность принести вам в жертву это мое преимущество. Вы можете быть только довольны, что я даю вам отчет о состоянии Москвы. Я прошу господа бога, чтобы он принял под свое святое покровительство ваше императорское величество».

Офицеры переглянулись. Дюма нахмурился. Он был атеистом и республиканцем в душе. Бейль произнес:

– Великодушно! Но упоминание бога портит стиль. Когда Вольней[32] был у императора и отговаривал его от конкордата[33], император сослался на то, что религия необходима народу. «Народ ее просит!» Вольней на это ответил правильно: « А если народ станет просить у вашего величества возвращения Бурбонов?»

– Ну, Вольней за это получил удар сапогом в живот и вылетел из комнаты, – поднимая брови, сказал Дарю. – Во всяком случае то, что сделала наша конница с московскими храмами, приказано исправить. Послезавтра церкви перейдут к духовенству, так как оказалось, что Москва уж вовсе не так пуста, как в первый день.

– А когда земли перейдут крестьянам? – спросил Бейль. – Когда Франция объявит в России то, что она объявила в Пруссии, – раскрепощение рабов? Слишком велика разница между ощущениями французов теперь и прежде! Я входил с армией императора в столицы северных государств Италии. Когда войска входили в Милан, то население бурно ликовало. Наши армии были молоды. Австрийские жандармы и попы бежали от них, как от огня. В день 15 мая 1796 года Италия поняла, что все авторитеты, которые стискивали ее свободный ум, были в высшей степени смешны, а иногда и отвратительны…

Дарю поднял руку с протестом. Бейль не унимался.

– А когда мы входили в Милан, то побег последнего австрийского отряда обозначил собою полный разрыв старых понятий. В моду вошло то, что было связано с риском для жизни: общество увидело, что после многовекового лицемерия и приторных ощущений для завоевания счастья нужно научиться любить, любить что-либо истинною, настоящею страстью, ради которой естественно при случае положить самоё свою жизнь.

– У вас остынет жаркое, – сказал Дарю.

– У меня остыла уверенность в успехе московского похода, – парировал Бейль. – Никакой повар ее не подогреет.

– Я попрошу генерала Дюма подвергнуть вас домашнему аресту, – сказал Дарю шутя.

– Не могу на это согласиться, – сказал Дюма. – Это слишком совпадает с желаниями самого Бейля.

– Я согласен на все, – заметил Бейль, – лишь бы мне увидеть снова триумфальную арку и украшения миланских крепостных ворот, надпись из цветов, высеченную потом на камне: «Alia valorosa armata francese!»[34], женщин и детей на стенах в пестрых и нарядных платьях, мужчин, машущих трехцветными знаменами, крестьян с возами, безбоязненно въезжающих на городские рынки, – все это мало похоже даже на Берлин 1806 года: когда император один ехал по улицам германской столицы, толпы народа были от него в трех-четырех шагах, гвардейский эскорт шел далеко впереди. Франция несла с собою новый гражданский кодекс[35] и право на свободный труд. А сейчас мы попали в копошащуюся массу паразитов, пьющую кровь спящего исполина.

– Совершенно не военные рассуждения, – отозвался Бергонье. – Я нахожу, что на тебя дурно повлияли твои упражнения в пожарном деле.

Генерал Дюма постарался внести успокоение и, не предполагая обидеть Бейля, сказал:

– Вчера я шел с адъютантом по Красной площади. Уверяю вас, что московский пожар влияет не на одного только Бейля. Когда я вошел в переулок, я увидел там ожесточенную драку наших гусар с гвардейскими артиллеристами. Пьяные, они вылезали из винного погреба и, едва держась на ногах, отбивали друг у друга бутылки вина. Выстрелом из пистолета я остановил это безобразие и пытался вытащить из погреба за волосы последнего из пьяниц. Он рычал, сопротивлялся, но медленно вылезал. К моему ужасу, это оказался Байту – негр, мой повар. Он меня буквально осрамил, представ передо мной с бутылками под мышкой и в карманах, делая окровавленной рукой под козырек несуществующего головного убора и заявляя мне, что он действует по моему поручению.

Дарю взял со стола бутылку и, наливая себе вино, спросил:

– Вот это самое?

Не дожидаясь ответа, залпом выпил стакан, потом, иронически смотря на Бейля, произнес:

– Я знаю вашу ненависть к религии. Вам хочется пошарить женские монастыри. Жуанвиль говорит, что монахини здешние отвратительны и уродливы.

– Откуда у Жуанвиля этот опыт? – спросил Бергонье.

– Его солдаты ограбили ризницу и, перепившись, надели на себя священнические облачения. Жуанвиль хотел это поправить.

– А, старый ловелас, – закричали вес хором, – он нашел предлог…

Дюма, обращаясь к Дарю, решил, наконец, вернуть разговор на деловую и всех интересующую тему.

– Как вы смотрите, граф, – спросил он, – долго ли мы пробудем в Москве и сможет ли русская армия выдержать снова битву при Москве-реке, как это было седьмого сентября?

Дарю ответил уклончиво:

– Император думает о походе на Петербург. Быть может, придется предложить Бейлю составить прокламации о низложении царя, об уравнении сословий и выставить нового претендента на русский престол из среды русских либералов. Это очень трудно, так как в России нет либеральной партии, нет даже сильного торгового класса.

Бейль ответил:

– Вот это не так смешно, все это возможно. Я слушал вчера на бивуаке разговоры русских (он намеренно сказал «на бивуаке», чтобы не выдавать офицеров, живших на Страстной площади). Я знаю настроения и нашего офицерства. Ваше предложение было бы совсем не плохим предприятием.

– Да, но от этого плана безусловно пришлось отказаться, – решительно заявил Дарю, жестом давая понять, что разговор на эту тему более чем нежелателен.

Бюш произнес, словно желая вставить свое словечко:

– А я никак не предполагал, что бой на Москве-реке был великой битвой. Стойкость русских объясняется вовсе не гением шестидесятисемилетнего Кутузова, а просто боязнью тыловой картечи и хозяйского кнута.

– Что со всеми вами сегодня делается? – вдруг спросил Дарю. – Что это – речи в епископате[36]? Вы кто? Дантонисты и маратисты или офицеры Великой армии?!!

– Просто наблюдения, – сказал Бейль. – Крепостная жизнь отвратительна крестьянину: ему безразлично, где умереть – на господской конюшне или на поле битвы. Я убежден, что пройдет сто лет, и воспоминание о сомкнутой колонне будет названо военным кошмаром старых дней. Активный участник боя – единичный боец в рассыпном строю – будет наносить гораздо более страшные потери врагу, чем сомкнутая колонна, умирающая, как стадо овец. Баранье повиновение толпы будет с меньшим правом выдаваться за героизм, нежели сознательность каждого единичного участника рассыпающейся стрелковой цепи.

Дарю покачал головой.

– Это становится невозможным! Когда штатские люди рассуждают о военных делах, то всегда получается вот этакий вздор.

Все присоединились к мнению Дарю. Военные парадоксы Бейля начали расстраивать аппетит. Обед приходил к концу, когда маршал обратился снова к Бейлю:

– Если император будет здоров (а ему опять хуже), то мы найдем вам применение. Вы будете заведовать кулисами дворцовой Оперы и Комедии.

Бейль ничего не ответил.

Многозначительно и с расстановкой Дарю произнес:

– В Париж посланы курьеры. Коммуникация прекрасна. Огромное количество обозов ожидается через три дня в Москву. Император сожалеет только об одном: что московские улицы и площади превращаются в меняльные лавки и базары, где солдаты, сгибаясь под тяжестью награбленных вещей, меняют серебро на золото, меха и ткани – на кольца и браслеты. Это не предвещает ничего доброго. Да, кстати, чтоб не забыть: мне доставили вот этот разорванный пополам листок. Мне говорили, что он подписан Растопчиным. Жаль, что не можем прочесть.

– Можно, – сказал Бейль и позвал Петра Каховского.

– Гимназист московской гимназии, обиженный нашими офицерами, участник солдатских грабежей…

– Ну, маленький мародер, прочти и переведи, что тут написано, – обратился Дарю, остановив Бейля и внимательно глядя на мальчика.