Три цвета времени — страница 2 из 123

произведения письмами в будущее.

Против всех отрицательных оценок словесного искусства Стендаля стоит одна – ее дал Густав Флобер в письме к другу своему Альфреду ле Пуатвену:

«Вчера вечером я прочел в постели первый том „Красного и черного“ Стендаля. Эта вещь отличается изысканным умом и большой тонкостью. Стиль – французский; но разве это просто стиль? Это подлинно стиль! Тот старый стиль, которым теперь не владеют вовсе».

Эта оценка величайшего мастера стиля перекрывает все оценки критиков, которые, между прочим, упрекали Стендаля и в том, что он будто бы писал торопливо, потому что «не хотел давать времени художнику стилизировать, приукрашать действительность». Но действительность требует и достойна «приукрашивания» только тогда, когда она – неуклонное продолжение борьбы ее главного героя, человека массы, за свободу от физического и морального плена, а не тогда, когда она – «творимая легенда» и прямо или косвенно оправдывает рабство человека.

Предлагаемая книга показывает Стендаля таким, каков он был и каким его не видели до сей поры.

М. ГОРЬКИЙ

От автора

В 1933 году исполнилось полтораста лет со дня рождения Анри Бейля. В 1942 году исполнилось сто лет со дня смерти Стендаля. Обе эти даты никак и нигде серьезно не отмечены рассеянной критикой. Но событие более значительное отметило память писателя: за четверть века в СССР книги этого писателя вышли в количестве, превышающем тиражи за сто лет во всей мировой печати более чем вдвое. Стендаль «советский» признанный автор. Никогда никому из писателей не приходилось испытывать такую странную и прихотливую судьбу, как Стендалю. Сто лет со дня выхода его больших романов были веком постарения критического ума буржуазии и веком возвращения юности нашего автора. Это закономерное явление отмечается как «прихоть» теми французами, которые во что бы то ни стало хотели разорвать на куски цельный образ Стендаля, человека и писателя, и на каждом куске запечатлеть имя лжетолкователя.

Настоящая книга является опытом воссоздания цельного образа не из разорванных частей, оставленных критиками разных десятилетий и, между прочим, теми «литературоведами» формалистической группировки, которые плетутся в хвосте французских комментаторов, пересаживая, просто политически выхолощенные «лжекомментарии» Ed. Pleiade[1] в русские издания. Автор этой книги имеет смелость опираться на новые, собственные, вполне удавшиеся архивные искания, позволяющие ему не быть «авторитетом» по типу простого перевода чужих мыслей из французских изданий. Прокурорский крик мещанского критика Эмиля Фагэ требует общественного суда над Стендалем, как человеком опасным в наши дни. «Стендаль интересуется только низшими классами!», «Стендаль безрелигиозен и активно атеистичен!», «Стендаль несет старинный материалистический яд!» Одним словом, «судьба сыграла с ним плохую шутку, пересадив писателя в чужую эпоху».

Мы без страха принимаем наследника французского материализма и атеизма в нашу эпоху. «Стендаль является очень ярким примером искажения критикой лица автора». «Едва ли можно сказать, что французы гордятся Стендалем»,– пишет М. Горький. До последних дней острое любопытство волнует французов, читающих Стендаля, и бессильные попытки разгадок автора свидетельствуют о его неумирании.

Но делается все, чтобы исказить Стендаля вольно и невольно. Конечно, заменяя классовое бессилие героя «Арманс» виконта Маливера его специфически мужским бессилием, комментатор 1928 года намеренно искажает социальный анализ, даваемый Стендалем, доказывая больше всего бессилие собственной кастрированной критики. Конечно, превращая Стендаля в эстета и сноба в книге «Стендаль – кавалерист», граф Комменж в 1930 году невольно останавливается на тех чертах биографии Бейля, которые было по силам усвоить аматерскому мозгу г-на Комменж. Конечно, те, кто ради своеобразной объективности требовал, чтобы я «снизил образ Стендаля, ибо в нем были черты подлости и приспособленчества», доказывают правильность поговорки: «У кого что болит, тот о том и говорит». Я счастлив сказать, выпуская пятое издание этой книги, что горячее отношение к ней основано на той же прекрасной эмоции будущего, которая вдохновляла нашу молодежь и которая делает Стендаля более близким нашей стране, чем странам капитализма. Стендаль лучше всего сам выразил это чувство будущего:«Золотой век, которому до сих пор слепое предание отводило место в прошлом, – впереди нас!»[2]

Безусловной новостью по материалу этой книги являются связанные единством объекта выписки из огромного тургеневского архива. Эти материалы неизвестны не только на родине Стендаля, но и в России не были напечатаны. Способ введения их в изложение можно оспаривать, но самый факт их публикации дает новое освещение русских связей писателя.

Пролог

Глава первая

Едва сентябрьское солнце озарило утренними прозрачными лучами вершины рябин с красными кистями, как воздух прорезали звуки военного рожка. Заиграл хор трубачей, и старинная русская усадьба, дремавшая в утреннем тумане, ожила и заволновалась. Эскадроны французской гвардейской конницы наскоро строились в колонну и вдогонку Великой армии выступили по узкой дороге по трое рядами. Голова колонны уже спускалась по косогору, мимо пруда, минуя село, тихое и безлюдное, без единого дымка, и вошла, скользнув вереницею, в промежуток между высокими каменистыми грядками и холмами, поросшими молодым дубом, держа путь на Можайскую дорогу. Прошло десять минут. Колонна, извиваясь, как змея, растянулась уже на целый километр, когда между каменными столбами полуразрушенной дворянской усадьбы, в большом разрыве между хвостом ранее выступившей и головой новой колонны, показался всадник на белой лошади, щуривший глаза и морщивший лоб, осматривая дорогу навстречу солнцу. За ним в расстоянии ста шагов ехала большая группа пестро одетых людей, не державших кавалерийского строя. Это был Бонапарт, и за ним генералитет Великой армии. Сильно простуженный полководец, усталый и не выспавшийся после Бородина, в этот день чувствовал себя бодро. Генералы ликовали. Был последний переход на Москву.

Безмолвие выжженных сел сменилось странным молчанием опустевших, но не тронутых огнем деревень. Уже не было слышно птиц, не было видно дымков. Безлюдье усиливало тягость молчаливого умирания русской осени. Перешли границы Можайского уезда. Дозорные то и дело подъезжали с донесениями. Принимались меры предосторожности. Лошадей переводили на мягкий грунт, запретили песни и громкие разговоры. Горнистам приказали убрать трубы. Блестящие предметы – накрыть. Но русские ушли без боя. Нигде не было ни следа. Растаяла армия старого Кутузова.

Рвы и холмы делали движение беспокойным. На самом высоком холме обнаружены были траншеи. Гусары, шедшие небольшими разъездами за милю вперед и по трое на таком же расстоянии по бокам колонны, влезали на деревья, чтобы дальше видеть, спешиваясь и отдавая коней. Но нигде никакого признака русской армии.

К полудню беспокойство сменилось торжеством. Солнце, игравшее на касках, на штандартах и золотых орлах, это изменчивое и бледное русское солнце, вдруг заиграло необычайным огнем, словно ликуя вместе с корсиканским сердцем одинокого всадника, праздновавшего конец тяжелого похода. Голоса раздавались увереннее, глаза смотрели бодрее, начались шутки и перекличка офицеров. Холм становился все выше и выше. Все чаще и чаще одна колонна догоняла другую.

Было два часа пополудни, когда в молчаливом изумлении французские отряды остановились на вершине, за которой открылась картина «сердца Азии»[3]. Сверкая золотом и пестротою красок, перед глазами французов расстилался этот город Великого Могола.[4] Маршалы, блестящими глазами смотря на Москву, оглашали воздух восклицаниями и пышными сравнениями. Говорили: «Северные Фивы», «Сказочная Индия», «Пальмира Востока перед новым Александром».

В свите маршала Дарю[5] только один человек не разделял риторического восхищения. Это был двадцатидевятилетний военный комиссар – Анри Бейль, двоюродный брат маршала.

Всадники сгрудились. Офицеры смешались с рядовыми, военные комиссары оказались в гораздо большей близости к маршалу, нежели то полагается по чину, но никто не обратил внимания на беспорядок. Были забыты опасности и пережитые страдания. Перестали мучить загадки странного похода и необъяснимые случайности азиатской страны. Пьер Дарю, словно продолжая говорить давно начатую речь, со спокойной важностью бросал закругленные фразы, в которых отчетливая мысль наполеоновского администратора сочеталась с изяществом речи лучшего переводчика Горация. Дарю со сдержанным восхищением говорил:

– Этот день для всех станет блестящим историческим воспоминанием. Начинается новая эпоха. Каждый француз, возвращающийся из русского похода, пойдет по пути славы. Взоры удивленной Европы до конца дней будут провожать восхищением и славой каждый наш шаг. Какой счастливый удел!..

Серые глаза старого маршала рассеянно мелькали по лицам, отвечавшим почтительной улыбкой. Взгляд Дарю встретился с глазами Бейля: никакого восторга, холодно и спокойно молодой комиссар смотрел на гребень холма, где черные султаны и блестящие каски развевались и сверкали вокруг маленького человека на белой лошади.

– Кузен!..

«Кузен»… Это слово прозвучало для Бейля несколько необычно. Со времени последней встречи в семье Дарю, в круглом зале Башвильского замка, не раздавалось это родственное обращение. Итальянские походы, прерываемые такими житейскими провалами, как служба приказчиком в Марселе ради маленькой актрисы, – все это делало Бейля в глазах Пьера Дарю «ненадежным человеком». Для всех других Анри Бейль был счастливцем, вице-директором коронных имуществ, из якобинца ставшим беспечным чиновником Бонапарта, ежедневно выезжавшим из Парижа в Сен-Клу на паре собственн