– Confalonieri? Questo liberale? Un uomo sommamente pericoloso![108] – прохрипел низким басом старик с ввалившимися губами и желтыми щеками. Сказав это, он вынул, синюю фляжку, открыл пробку и налил себе в золотую стопку дымящегося зеленого ликера. Когда он подносил золотую стопку к беззубому рту, на сухих и длинных костлявых пальцах заиграл золотой перстень с огромной сердоликовой церковной печатью и обнаружились скрытые под рукавом черные агатовые четки. Из-под кружевной манжеты высовывался черный крест, которым кончалась вереница четок. Выпив три стакана ликера, старик оживился и, уставив горячие, злые глаза фанатика на Бейля, заговорил:
– Италии необходим палач не в кардинальском пурпуре, а в белой одежде. Римский первосвященник скоро благословит это дело. Страна забыла бога, и отсюда все несчастья и озлобление века. Ваш Бонапарт был истинным духом тьмы, но он был послан для кары. Только великие северные цари Габсбурги и Романовы поняли правду церкви. Скоро никаких Конфалоньери не останется в Италии.
Бейль сделал вид, что утомлен дорогой. Он зевал почти в лицо старику, закрыв глаза, и через минуту действительно заснул, предоставив Полине и другим спутникам продолжать беседу со старым иезуитом. Он подумал только о том, как отчетливо звучат пророчества старого святоши, и решил рассказать Конфалоньери об этой встрече при первом же случае.
Миновав горные склоны и спустившись к зеленеющей долине Ломбардии, Бейль почувствовал незнакомое прежде состояние удушающей радости. Никогда Франция не казалась ему такой потускневшей, и никогда Италия так не манила его, как в это возвращение. Ломбардия была для него светом и воздухом, тем, без чего не может жить человек. В месяц северной поездки он испытывал непонятную ему самому тоску. Теперь, с каждой перепряжкой мальпоста, сердце билось нетерпеливей. В ушах, не переставая, звучала певучая музыка лучших стихов, когда-либо слышанных им:
Bella Italia, amate sponde,
Pur vi torno a riveder.
Trema in petto e si confonde
L'alma oppressa dal piacer.
Tua bellezza, che di pianti
Fonte amara ognor di fu,
Di stranieri e crudi amanti
T'avea posta in servitu.
Ma bugiarda e mal sicura
La speranza fia de're:
Il giardinc di natura
No pei barbari non e.
Этот хамелеон, вечно меняющий цвета, Монти, столько раз приветствовал разных властителей Италии и столько раз менял оболочку, что трудно найти его самого под масками. Но в нем кипят живые страсти поэта; его стих до такой степени певуч и звучен, что все можно ему простить за эти строчки об Италии из его «Битвы при Маренго».
Монти приветствовал Суворова, приветствал Бонапарта, приветствовал австрийскую власть, играя словами «Австрия» и «Астрея». Насколько маленький Сильвио, с его детским лицом, круглыми очками и поднятыми бровями, лучше и приятнее в общении, искреннее и честнее, нежели этот лукавый царедворец с лицом куропатки и губами, сложенными сердечком!
Дорога пылила черной пылью плодородной земли. Необычайная пышность все подавляющей буйной растительности давала впечатление изобилия, впечатление какой-то плодоносной бури. Виноградники сменялись полями ирисов, фруктовые сады – оливковыми рощами; деревни с домами, окруженными темной листвою лавров и копьеобразными кипарисами, мелькали перед окнами мальпоста. Форейтор трубил в почтовый рожок, встречный капуцин, с горбатым носом, загорелый под цвет своего коричневого подрясника, с серыми, запыленными волосами, сворачивал с шоссе на проселок одноколку, запряженную осликом. Нищие, казавшиеся странным противоречием богатству этого края, спали в пыли по краям дороги под горячим солнцем. Католические патеры в широких шляпах были похожи на пастухов и бандитов; подозрительные наездники, сворачивавшие издали на боковые тропинки с почтового тракта, в широкополых шляпах, с карабинами за плечами, были похожи в свою очередь на католических попов. На полях, подвязывая растения, работали мотыгой и лопатой худые, сухопарые ломбардские батраки, составлявшие главную часть населения этой богатейшей равнины, поделенной между помещиками и крупнейшими фермерами.
Бейль думал о чрезвычайной запуганности этого населения, об ужасающей нищете наряду с богатством, о постоянных сменах власти в Северной Италии и неуверенности в завтрашнем дне, в силу которой эти бедняки и нищие Ломбардии могли то выставить толпу повстанцев и грабителей, то двинуться мстительной карой в города, охваченные революцией, по призыву католических попов и австрийских жандармов. Бейль думал о том, какую огромную ошибку делают его друзья карбонарии, не пытающиеся найти связи с этим населением.
Он вспоминал клятву Байрона и Конфалоньери: «Буду всеми силами бороться за истинный и справедливый закон рабочих полей, ибо без этого закона немыслима истинная свобода. Поля и земли не могут быть собственностью. Я обязуюсь бороться за отмену частных владений». Бейль вспоминал, как, произнося эти слова, Байрон глядел на ритуальный череп, лежавший на столе, и протянул руку, чтобы взять у Конфалоньери карбонарский символ – цветущую ветку акации. Эта ветка передавалась только тем, кто, помимо всех клятв, обязывался содействовать истреблению королевских семей.
Наступал вечер, а с ним – очередная остановка. Менялись ночлеги. Утром, с восходом солнца, начиналась новая дорога, мелькали города, местечки, виллы, придорожные траттории. Стояли томительные, знойные, горячие дни. Солнце обжигало мальпост. Все реже и реже пассажиры садились на империал. Все чаще и чаще менялись путники внутри кареты. Старый иезуит давно сошел, встреченный почтительно старой дамой с собачкой около Фино. Его место занял маленький круглый человек, развернувший баул с платками из шелковой тафты и начавший восхвалять свои товары. Это были розовые, серые, голубые платочки, платки с самыми нежными стишками, вышитыми и оттиснутыми по углам; с сонетами Петрарки на тех, что были подороже, и просто с объяснениями в любви, – в полном соответствии со вкусами и средствами покупателя. Продавец рассчитывал больше всего пленить своим красноречием молодого, щеголевато одетого путешественника, сидевшего в углу мальпоста. Но тот проявил полное равнодушие и, казалось, дремал под щебетание веселой молодой женщины, которая занимала своего спутника совершенно неуловимым бессодержательным разговором. Наоборот, она сама с любопытством перебирала шелковые ткани и набрала себе дюжину платков с самыми нежными и трогательными надписями.
Молодой человек начал как будто просыпаться. Равнодушное выражение сменилось у него чувством некоторого ужаса, когда он увидел, что придется платить. Произошла нежная сцена, насмешившая всех пассажиров. Молодой человек примирился, вынул цветной кожаный венецианский бумажник и заплатил, присоединив к отобранным платкам еще один, с крестом и понтификальными значками в виде ключей по углам.[109]
– Вот это похвально. Молодой человек обнаруживает зрелость выбора, – заметил старик с большими усами, сидевший напротив.
– А вы думаете, это для себя он покупает? Это для дядюшки – тревизского каноника. Еще год тому назад он накупил бы мне и не таких подарков, а теперь, когда дело сделано, он упирается по поводу каждой лиры. В наказание я буду пользоваться этими платками так, как он не ожидает. Здесь есть такие надписи!
И она залилась звонким смехом.
Мальпост въезжал на площадь Саронно в то время, когда она смеялась. К ее смеху присоединился почтовый рожок форейтора, которому словно отвечала городская труба австрийского герольда. За поворотом у столба палач бил кнутом, со свистом рассекавшим воздух, голого человека, прикрученного к спине осла и перевязанного веревками так, что наказуемый не мог пошевелить руками. Кругом стояли австрийские солдаты в белых мундирах. Смех замер на губах молодой женщины. Мальпост быстро миновал площадь, а старик, сидевший в углу, произнес с важностью:
– Так им и надо. Эти проклятые карбонарии не дают жить честному итальянцу.
Полное молчание всех пассажиров мальпоста было ему ответом. Бейль нахмурился и всю дорогу до самого Милана не произносил ни слова. Зато другие пассажиры, после некоторого молчания занявшись разговорами на посторонние темы, робко возвращались к суждениям о только что виденной расправе с итальянцем. Больше всего говорил старик, ненавидевший карбонариев. Он рассказал что у него два сына, из них один – «честный австрийский офицер», а другой – «негодяй, шляющийся по лесам и скрывающийся от правительства».
– Очевидно, тоже карбонарий, – добавил старик. – Мои старые руки не достанут его плетью, но пусть его настигнут в одно прекрасное время австрийские карабинеры.
Молодая женщина пыталась возражать Она сказала, что отцу трудно навсегда выкинуть сына из сердца.
– Он для меня уже больше не сын. Он восстановил против меня внучку, которая мне на днях сказала «Папа говорит, что дед Чекино хочет запереть солнце в тюрьму, если оно не перестанет светить». Это я-то, Чекино, хочу запереть солнце! Это он, мой бывший сын, осмеливается внушать такие мысли своей дочери и моей внучке! Я слишком снисходителен, если терплю пребывание в своем доме этого карбонарского отродья.
Кучер, направивший мальпост по мягкой дороге и слышавший этот разговор, с любопытством наклонил голову к стеклу и пронзительно глянул старику в лицо. Широкоскулый, с огромным оскалом зубов, он улыбался совсем недоброжелательной улыбкой, запечатлев в своих серых зрачках фигуру старика.
– Я уверен, что и этот парень – карбонарий, – сказал старик, откидываясь назад с чувством нескрываемого страха. – Нельзя ни о чем говорить в дороге, прямо не знаешь, кого бояться. Всюду, начиная с моей собственной спальни, есть уши, и везде идет борьба.
Торговец платками вдруг оживился, приятная, льстивая улыбка ловкого продавца сбежала у него с лица. Он просто к серьезно сказал: