— Умно и красно, — задумчиво промолвил Димитрий. — Что оба они иезуиты — ни я, ни ты никому, конечно, не выдадим.
— Почему же нет? Кабы сведал только князь здешний…
— Ничего б из того, поверь, не вышло. Торопок ты больно. С иезуитами, братец, тягаться не рука. От них же, я так чаю, будет мне однажды в Кракове большая помога.
— Но это же, государь, осиное гнездо…
— Вот то-то ж: ворошить его нам не задача. От их укола ничем себя не оправишь; с ними надо держаться сторожко.
— Твоя воля, государь. Не возьми во гнев, негоже мне, может, выговаривать; но достохвально ли тебе, царскому сыну, мирволить этим пакостникам, предавать в их нечистые руки нашего православного святителя?
— Зачем предавать? Может, он и без меня стороной как-нибудь про все прознает.
— Стороной?
— Да, повещен кем будет… может, нынче даже, до вечера. Я тебе ведь давеча поминал, что до подвечерка ты мне не нужен. Ступай же куда тебе твоя совесть велит. Куда ты пойдешь, что у тебя на уме — я не знаю и знать не хочу. Никто тебя не нудит, никто никуда не шлет: слышишь? Но и к ответу никто требовать не станет. Ни наказа тебе нет, ни запрета. Зато коли раз что неладное учинится — ты один во всем в ответе. Уразумел ли?
— Не сразу уразумел, государь, прости. Этак-то оно, точно, поваднее будет. Благослови тебя Господь!
На дворе Михайло остановил первого встречного прислужника, чтобы справиться о ближайшей дороге в Диево.
— В Диево? — переспросил тот. — Да сейчас вот только панночка эта приезжая, Марья Гордеевна, прошла туда; к больным да убогим своим, знать, опять собралася.
— К больным да убогим?
— Да, друже; сердцем-то она, вишь, больно добрая, жалостливая. Как выйдешь за ворота на подъемный мост, заверни налево в поле — еще, может, нагонишь.
И точно, как только гайдук выбрался через подъемный мост в чистое поле и зашагал между сжатыми полосами жита, в отдалении перед собою он завидел Марусю. С корзиной через руку, она стройная, воздушная, казалось, не шла, а неслась веред, не касаясь стопой земли, а сама весело распевала песню, не чуя, конечно, что кто-нибудь ее слышит.
«Ага! по-русски поет. Не совсем, стало, еще ополячилась. Аль нагнать, поклон от дяди передать? Да нет! Не помыслила бы неравно…»
Маруся тем временем шла вперед да вперед. На ходу она наклонилась, сорвала придорожный пунцовый мак и вплела себе в толстую русую косу.
Вот кончились поля; пошел темный дубовый бор. То-то чудно в нем в экой летний зной, то-то прохладно, укромно! А вот и бору конец. У самого бора — кузня: из трубы черный дым валит, а перед пылающим горном кузнец стоит, мехи раздувает.
Михайло, подавив вздох, остановился на опушке и выждал, пока Маруся, обменявшись с кузнецом приветствием, скрылась за низкою дверью хаты. Тогда он большими шагами продолжал путь по лежавшей впереди его аллее к видневшейся в отдалении на холме Церкви.
Глава шестнадцатаяОТЕЦ НИКАНДР И ПРЕОСВЯЩЕННЫЙ ПАИСИЙ
Аллея, по которой шел Михайло, была, вероятно, насажена еще отцом, а может статься и дедом князя Константина Вишневецкого. Могучие, раскидистые вязы и грабы чередовались с уходившими в небеса пирамидальными тополями и распространяли в жгучий полдень прохладную тень. Там и сям между деревьями, а также далее в поле попадались так называемые «фигуры» — высокие кресты, окрашенные в разные цвета. Михайло знал, что означал тот или другой цвет «фигур»: синие и зеленые были поставлены по какому-нибудь обету, красные и черные — в память кого-нибудь убитого на том месте.
В былое время большой православный храм, живописно расположенный в конце роскошной аллеи на вершине холма, производил на всех благочестивых мирян, без сомнения, подобающее внушительное впечатление. В данное время возвышенное местоположение еще разительнее обличало его запущенность и убогость. Церковь была деревянная, древнейшей архитектуры — с «басанью» или «опасаньем», то есть с опоясывавшими все здание, низенькими, крытыми галерейками для защиты не попавших в церковь прихожан от дождя. И стены, и басань давно уже требовали капитальной починки и окраски. Деревянный же, некогда окрашенный в зеленый цвет купол кое-где лишь носил еще следы краски и весь потрескался, оброс по трещинам травой и мохом. Стоявшая обок с храмом колокольня, на вид еще более ветхая, совсем покосилась и грозила падением. С переходом Константина Вишневецкого в латинство, местное православие лишилось, конечно, главного своего радетеля.
Перед храмом, по всему скату, раскинулось деревенское кладбище, где между крестами обыкновенной величины возвышались подобные «фигурам» громадные кресты, составляющие до сих пор особенность Западного края. Под скатом, по одну сторону, белели мазанки села Диева; по другую сторону, в густой зелени фруктового сада, ютился домик священника.
Подходя к этому домику, Михайло невольно поднял голову к окаймлявшим дорогу деревьям. В вышине, сажени на две от земли, между очищенными от мелких сучьев ветвями помещались стоймя какие-то большие, темные колоды. Недоумение его скоро рассеялось; долетавшее к нему сверху жужжание пчел выдало ему, что это — пчелиные ульи. Когда же он вслед затем добрался до плетня, отделявшего священнический домик от дороги, то увидел и самого пчеловода — высокого, сгорбленного, иссушенного годами старца в подтыканном за кожаный пояс, сильно потасканном подряснике. Отец Никандр возился около улья в устроенной им в своем садике пасеке. Заслышав шаги Михайлы, старик приподнял голову.
— Ты ко мне, сын мой?
На утвердительный ответ, отец Никандр предложил гайдуку обойти кругом плетня к крыльцу; а сам, оправив полы подрясника, направился к калитке, выходившей к тому же крыльцу или, вернее, крылечку.
Домик священника оказался сколком с простых крестьянских белых мазанок и был крыт, как они, немятой, посеревшей от дождя соломой. На «пиддаше» — двухаршинном выступе крыши — сушились точно также пучки дубового листа, служащего, как известно, для подстилки хлебам при сажании в печь. Около крылечка была обязательная «призьба» — завалинка, где пастырь-пчеловод и садовод, вероятно, отдыхал под вечер своего трудового дня.
— Я — гайдук царевича Димитрия, и к тебе, честный отче, по спешному потайному делу, — напрямик объявил Михайло, подходя под благословение отца Никандра.
— Коли так, то пожалуй в дом.
Внутри священническое жилье также мало чем отличалось от деревенских хат. Пол в светлице (гостиная и приемная), правда, был не земляной, а дощатый, но потолок был так низок, что великан-гайдук наш не мог выпрямиться во весь рост; окна были не больше крестьянских, а по стенам горницы тянулись простые деревенские нары. Чуть не пол горницы занимала огромная «варистая» печь. В красном углу была «божница» — полка с образами, разукрашенная шитыми ширинками — «божниками», глиняными херувимчиками, венками из колосьев — «дарниками», священными вербами и пучками разных пахучих засушенных трав: барвинка, базилики, свитлухи, чернобривцев и проч. Под божницею стоял накрытый скатертью стол, на котором, по обычаю, лежала краюха хлеба при кружке с водою, чтобы яства и питье никогда не изводились в доме. Единственное заметное отступление от крестьянской обстановки заключалось в том, что на стене против окон, вместо «мисника» — полок с посудою, «мисками», — были полки с книгами печатными и рукописными. «Мисник», надо было думать, был удален в более подходящее ему место — в пекарню (кухню).
Положив перед «божницей» уставные поклоны, Михайло осведомился сперва, не может ли кто их подслушать. Успокоенный на этот счет, он уже без обиняков сообщил старику-попу о замысле двух иезуитов накрыть у него в доме беглого епископа, присовокупив (как того требовал царевич), что никому, впрочем, даже самому господину его, пока об этом ничего еще неведомо.
Бронзовое от загара, сухое, ветхозаветно-строгое лицо отца Никандра, обрамленное редкими космами белых как лунь волос и реденькой же серебристой бородкой, побледнело; в благочестивом взоре его засветился огонь негодования.
— О, неслыханной дерзости бесовской! — воскликнул он. — Образом будто и ученики Христовы, а делом предатели. Благодарение Богу, однако, возлюбленный брат мой о Христе, архипастырь веноцкий, укрыт в ином убежище, — поторопился прибавить он, как бы спохватясь, что сказал уже лишнее.
— Ты, батюшка, может, мне не доверяешь? — спросил Михайло. — Так клянусь тебе спасением души моей (он осенил себя крестом): я — истинный православный, и церкви своей, служителей ее вовек не предам!
Отец Никандр благосклонно глядел в прямодушное лицо молодого человека, задетого, видно, за живое его недоверием.
— Вижу, ты — юноша добросердый и светлых обычаев навыкший, — промолвил он. — Не стану же таить от тебя: преосвященный Паисий, точно, призрен мною; где и как — о том речь впереди. Будь он и под сею самою кровлей — не тронуться ему теперь с одра своего.
— Что ж он, недомогает больно?
— А тебе, сын мой, неведомо, видно, каким он бедам и напастям от прелестников латинских подвергся.
И словно обрадовавшись случаю излить перед кем-нибудь свою наболевшую душу, велеречивый отец Никандр прочел тут своему молодому гостю целую проповедь о «житии» преосвященного. Оказалось, что «сродники не по плоти, а по духу», оба они, отец Никандр и епископ Паисий, с ранней юности дружили и были однокашниками в острожской бурсе, где, годы рядом сидючи, не одну скамью протерли. Но и в те поры преосвященный был уже начальством перед всеми бурсаками отличен, как «юноша совершенный, тихий, жития строгого, к убогим милостивый и в преданиях церковных столь крепкий, в деле душевного спасения, в книжном разуме православных догмат столь искусный, что все священные писания во устах имел». По заслугам был возведен он в сан протоиерейский, а там и в епископский. Когда же пошли «зло-хитрости и гонения иезуитские» на восточную церковь, тогда «паче всех восстал он, владыко веноцкий, как хорунжий войска Христова, как пророк Господний: не токмо целил недужных, очищал прокаженных — прокаженных не плотью, а духом, но и возвращал заблужденных из сетей диявольских». Тут те «книжники и фарисеи, сиречь иезуиты, тайными махинациями взвели на преподобного мужа небывалые провинности, а власти бесстудные привели его пред себя, в священные одежды облаченного, поставили лжеклеветателей и засудачили его, несказанные ему обиды творили: сорвали с него одежды святительские, катам-мучителям в руки его предали, и повлекли те его из храма, посадили на вола, бичевали нещадно тело, многими годами удрученное от поста, и водили его так по позорищам… Он же, боритель храбрый и всетерпе