Три венца — страница 35 из 50

Соображение это видимо умерило гневный пыл царевича и, наскоро попросив извинения у своей дамы, он поспешил в игорную, сопровождаемый хозяином.

Панна Марина глядела им вслед, нахмурив брови, кусая губы. В душе ее как будто происходила борьба. Вдруг она пришла к какому-то определенному решению. Окинув зал быстрым взглядом, она махнула веером пану Осмольскому, стоявшему неподалеку и по-прежнему не спускавшему с нее глаз.

— Что прикажет панна?

— Мне действительно требуется от вас услуга, — настоятельно заговорила панна Марина. — Вы, я знаю, благородны и храбры: вы его примерно накажете!

— Накажу? Кого и за что?

С видом самого искреннего негодования повторила она то, что слышала сейчас от отца.

— Да почему, однако, вы так уверены, что пан Тарло утаил перстень? — возразил пан Осмольский. — Он никогда не был мне близок; в последнее время менее, чем когда-либо прежде: но как бы то ни было, он — рыцарь, и к присвоению себе чужой собственности я считаю его неспособным.

— А я считаю его ко всему способным! Я ни на миг не сомневалась, что он виноват: зачем бы ему было выходить так из себя, зарезать человека?

— Да потому, что тот обвинил его перед всеми в таком низком поступке. Я сам бы не отвечал за себя…

— Нет, нет, милый пане, вы-то уж верно не подняли бы на кого-нибудь руки, не разъяснив дела.

— Да кто из них был нападающий? Напал же ведь первым этот русский князь; пан Тарло только оборонялся.

Хорошенькие глазки панны Марины гневно засверкали.

— Так вы, значит, отказываетесь? — запальчиво проговорила она. — Признайтесь уж прямо: пан Тарло слишком хорошо дерется на саблях, на пистолях, и вы не уверены, что сможете справиться с ним…

Пан Осмольский слегка побледнел, но сохранил прежнее наружное спокойствие.

— Хвалиться я не умею, но от поединка, если он неизбежен, поверьте, никогда не уклонюсь, — отвечал он.

— А не уклонитесь, так и не извольте рассуждать!.. О, добрый вы мой! — совсем изменившимся, мягким голосом тише прибавила она. — Простите мне мою горячность! Но если бы вы знали, как этот пан Тарло мне надоедает, особливо со вчерашнего дня, когда прибыл сюда царевич; шагу мне просто не дает сделать! Уберите его с моих глаз, чтобы мне никогда более не слыхать о нем! Случай такой удобный…

— Чтобы отделаться от него да, кстати, и от меня, потому что, кто бы из нас двоих ни был убит, другой будет сослан?

Панна Марина так и вспыхнула, но поборола себя.

— Если бы я хотела отделаться от вас, пане Осмольский, то давеча уже не удержала бы вас; сами вы, я знаю, настолько уважаете себя, что никогда уже не показывались бы мне на глаза.

— Это верно…

— Вот видите ли. Вы, может быть, спросите: какое мне дело до этого Курбского? Лично до него мне, конечно, нет никакого дела. Но он — ближайший друг и советник царевича. Что же подумает царевич о нас, поляках, если мы безучастно допускаем убийство? Вы загладили бы наш общий позор…

— А кстати устранил бы, как вы сами говорите, и помеху для вас в лице пана Тарло и меня, — с невыразимо горькой улыбкой досказал пан Осмольский. — Теперь я вполне вас понял! Желание ваше будет в точности исполнено.

Отдав молодой панне формальный поклон, он отправился в игорную.

Здесь, между тем, перевязка Курбского подоспевшим врачом близилась к концу. Раненый не приходил еще в себя, а на вопрос царевича: «Есть ли надежда?» врач только плечами пожал:

— До утра дотянет.

По требованию Димитрия смертельно раненый был перенесен в свои покои. Пан Мнишек, удаляясь вместе с царевичем, шепнул несколько слов бывшему тут же секретарю князя Вишневецкого, и тот любезно обратился теперь к оставшимся:

— Пан воевода просит вас, панове, без него не стесняться и продолжать игру.

Приглашение было принято с общим одобрением. Все встрепенулись, разом заговорили. Одни двинулись опять к игорному столу, другие — предварительно к столу с винами.

— Не видали вы пана Тарло? — отнесся пан Осмольский к пану Бучинскому.

— Как мне приходит теперь на память, — отвечал тот, — он выбежал тотчас, как пан воевода крикнул доктора. По всей вероятности, он побежал за доктором, а дорогой его кто-нибудь задержал…

— А может быть и скрылся, чтобы не отвечать за убийство?

— Вы про кого это говорите, пане Осмольский? — раздалось тут со стороны дверей. — Надеюсь, что не про меня?

На пороге стоял сам пан Тарло.

— Именно про вас, — резко отчеканил пан Осмольский. — Кто убил человека, не дав ему защищаться, тот не рыцарь!

Пан Тарло вспыхнул и схватился за саблю:

— Вам, видно, угодно драться со мною?

— Очень рад: этим вы докажете по крайней мере, что не всегда нападаете на безоружных. Просим, Панове, посторониться!

Не успели озадаченные свидетели этого столкновения сообразить, в чем дело, как два тайные, но смертельные недруга с обнаженными клинками бросились уже друг на друга. Удары звонко сыпались за ударами. Ни один из двух бойцов, по-видимому, не уступал другому в фехтовальном искусстве. Но тогда, как пан Тарло то и дело наносил удары, пан Осмольский более защищался. Вдруг первый с проклятием отскочил назад и схватился рукой за щеку. Кровь струями брызгала между пальцев.

Поединок был окончен. Пока присутствующие столпились вокруг раненого и тщетно старались унять у него кровь (оказалось, что острое лезвие вражеской сабли рассекло ему щеку от уха до губ и обнажило весь ряд зубов), пан Осмольский хладнокровно вытер платком окровавленную саблю, вложил ее в ножны и возвратился в танцевальный зал.

Здесь в танцах наступила пауза, и панна Марина гуляла по залу об руку с своей фрейлиной Брониславой. Пан Осмольский прямо направился к ней и с чинным поклоном отрапортовал так, как рапортовал обыкновенно самому пану воеводе о полковых делах:

— Воля панны исполнена: до времени он безвреден.

Лицо молодой панны покрылось густым румянцем.

— До времени? — повторила она. — Значит, он ранен, но не опасно?

— Нет, но все же настолько обезображен, что не скоро решится предстать перед ясные очи панны. Довольна ли панна?

— Стало быть, я могу спокойно удалиться. Будьте счастливы!

— Куда же вы, пане региментарь?

— Куда долг велит.

Разыскав пана воеводу, пан Осмольский доложил, что покушался-де преднамеренно на жизнь пана Тарло, нанес ему кровавую рану и, раскаиваясь, просил бы, как милости, сослать его, Осмольского, немедля в отдаленную исправительную хоругвь. Возражения совсем ошеломленного пана Мнишка ни к чему не повели: любимец его настаивал на своем, и еще до рассвета наступающего дня он был уже в пути на другой конец воеводства — отбывать свою вымышленную вину.

Глава тридцать четвертаяЕЩЕ О МАРУСИНОМ ПЕРСТНЕ

Придворный врач пана Мнишка чересчур уже поторопился похоронить молодого русского князя. Благодаря своему крепкому телосложению, Курбский пережил не только следующее утро после знаменательного придворного бала, но и недели, и месяца. Правда, жизнь его долго висела на волоске, и выздоровление шло крайне медленно.

Мокрая, непогодная осень буйно стучала и хлопала ставнями его опочивальни, а в палисаднике перед его окнами обрывала с дерев пожелтевшие листья. В полупотемках, за спущенными подзорами больной беспомощно был распростерт на своем ложе под шелновым одеялом то мечась в горячечном бреду и бормоча бессвязные слова, то изредка приходя в себя, чтобы вслед за тем снова впасть в забытье.

Зимние вьюги заунывно завыли в печной трубе, зазвенели снежными хлопьями по расписным «шкляным» окнам, а в палисаднике намели целые сугробы снега. Курбский продолжал лежать и только временами, очнувшись, видел потухшим взором, точно сквозь дымку, участливо склонявшееся над ним лицо доктора или фельдшера.

Наконец, в болезни произошел перелом к лучшему. Курбский стал довольно быстро поправляться, сидел уже в постели.

Но когда его в первый раз одели, усадили в кресло и, по желанию его, подкатили в кресле к окошку, его охватило невыразимо тоскливое чувство — чувство глубокого одиночества. Зима, зима снежная, студеная, бесприютная и на дворе-то, и на душе у него; ни листика не осталось…

А царевич? Тому, знать, и горя мало: по неделям, слышно, разъезжает по воеводству, побывал и в Варшаве, пирует то там, то сям…

В таком-то грустном, подавленном настроении сидел опять Курбский перед окошком, когда скрипнула дверь и послышался вкрадчивый голос:

— Дозволите войти?

Курбский оглянулся. В дверь просунулась продувная размалеванная рожа в дурацком колпаке с бубенцами. Больной слабо улыбнулся.

— А, Балцер! Войдите.

Шут колесом перекувырнулся через всю комнату до Курбского и в знак особого почтения опустил перед ним до полу свой дурацкий жезл.

— Честь имею поздравить вашу княжескую милость с воскресением из мертвых! Только напрасно не закрыли еще этих гробов.

Он ткнул жезлом на лоб Курбского. Тот провел рукою по лбу.

— Каких гробов?

— А морщин на челе. Аль храните в них дорогих покойничков и зарыть жалко? Уберите их, уберите, пока не поздно. Будет время, иней старости убелит вам голову и бороду, мелкие дневные заботы, тайно грызущая скорбь изрежут, избороздят вам все лицо ваше, и те маленькие детские гробики вы возьмете, увы, с собой уже в могилу!

— Я думал, Балцер, доктор прислал вас посмешить, позабавить больного. И без того-то, поглядите, какая непогода, поневоле взгрустнется.

— Виноват, ваша милость! Нарочно ведь и пришел попросить прощенья за непозволительную погоду. Не поставьте в вину! Слышите, как соборный колокол бьет? Дрожмя ведь тоже дрожит! Холодом, видно, отморозило язык. Придворный маршал наш и то обещает принять возможные меры.

— А не слышно ли чего нового из Кракова?

— Нового-то покуда ничего нету, а старого — сколько угодно, — отвечал шут, не раз побывавший в королевской резиденции вместе с паном воеводой и, с присущим ему даром подражания, тут же представил перед Курбским необыкновенно наглядно сцену в приемной королевского дворца в Кракове. Изобразил он дежурного рыцаря перед кабинетом короля и, с заложенными за спину руками, принялся расхаживать около входной двери с педантическою равномерностью