Три венца — страница 4 из 50

Глава четвертаяЧЕМ ХОРОШ БЫЛ ЦАРЬ БОРИС

— А что, Степан Маркыч, — спросил дикарь, — ты недавно ведь из наших краев: правда ль, что царь Борис теперь народ из своей казны кормит?

— Бают кормит, — отвечал Степан Маркович, — по 50 тысяч денег[1] на нищую братию в день раздает да по тысячам четвертей хлеба из царских закромов своих за полцены отпускает, а вдовицам, бедным да сиротам — тем и безденежно.

— Безденежно — пссь! Выгодное дело, гешефт! — не утерпел ввернуть тут свое слово хозяин корчмы, чутко прислушивавшийся из-за стойки к беседе гостей и понимавший, видно, также по-русски. — А мы-то не то слышали…

— Что же ты, братец, слышал? — через плечо спросил Биркин.

— Слышали… Да вы что, добродию, господин честной: купец торговый тоже будете?

— Купец, да.

— Хе-хе! Ловкие вы люди, уй, ловкие, умелые! Купец нахмурился.

— Слышали мы, что вы с тех царских магазинов хлеб за гроши покупали, а бедным людям за карбованцы продавали. Ото процент, ото гешефт!

Биркина передернуло.

— Молчи, собака! — с сердцем произнес он. — Собака есть, да палки нет.

— Да статочное ли дело, Степан Маркыч? — воскликнул Михайло. — Одни православные на счет других корыстуются, когда надо всеми смерть висит!

— Э, милый человек! Двух смертей не бывать, а одной не миновать. Ты вот сам поразмысли: что такое тысяча, другая четвертей хлеба на все царство московское? Ведь это, почитай, на душу чуть не по зернышку придется. А куплей-продажей торг стоит: перекупить, перепродать — ан в карман-то, глядь, лишний рубль и перепал.

— А каждый рубль души христианской стоит!

— Кому на роду написано помереть, тому все одно не жить. Дело житейское! А царю Борису Феодоровичу все же щедрота его на том свете зачтется. Воистину сдержал он, памятует слово, что дал всенародно при выборе на царство! «Бог свидетель, — обещал он, — что никто в моем царстве не будет нищ и наг!» И, тряся верх своей рубахи, примолвил: «сию последнюю разделю с народом». И, по сказанному, как по писанному, сирым и вдовым заступник, нищей братии щедрый податель; никого, самих мертвых не забывает: по улицам тела их подбирать велит, обмывать да одевать в чистые рубахи, обувать в красные коты, а там со всем почетом в скудельницах хоронить.

Молодого дикаря практическая философия торгового человека не совсем, казалось, еще убедила.

— Народ теперь, значит, меньше ропщет? — спросил он.

— Меньше ли, больше ли — где весы возьмешь взвесить? — осторожно отозвался Биркин.

— Так жить-то на Руси не легче прежнего?

— Не легко, милый человек, не легко.

— И Годунова все клянут?

— Есть и такие, что не одобряют, очень не одобряют. Да на всех нешто угодишь? Вот хошь бы ваша братия, мужики да холопы, клянут кабалу: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» А каково-то, скажи, жилось вам до этой кабалы? Кто посильнее из вельмож да попов, тот вас и за чуб, и переманит, а мелкопоместные бары хошь волком вой, совсем без рук. Ну, а теперича шабаш: у кого кто закрепился, на того и трудись. За то и спасибо царю Борису Федоровичу, что не вельможным одним мирволит, а и о простых мирянах печется.

— А вас-то, торговых людей, разве он не теснит?

— Нас? — будто удивился Биркин. — Чем же, примерно?

— Как чем? Сколько немцев-то этих к нам напустил, каких льгот им надавал! И валят они к нам, что саранча залетная, из Гданска, из Любка, из свейского королевства, из аглицкой земли, буймистров своих и ратманов подсылают; а Годунов их, как великих послов принимает, не знает как и чем ублажить: отводит им на Арбате боярские хоромы; жалует их кафтанами на шелку, из бархату, из золотой парчи; оделяет деньгами по пятьдесят рублей на брата; оделяет землею с сотнями душ, а о всяком съестном: мясе да рыбе, масле да сыре, вине, пиве да меде — и разговаривать нечего; за царский стол свой, за царскую хлеб-соль сажает; первым боярам своим велит земно кланяться дорогим гостям, прислуживать. И возносит его, понятно, хитрая немчура превыше царя небесного, славословит великодушие государя московского; а мы-то, люди русские, православные, глядючи, только облизывайся да усы обтирай!

Патриотический пыл молодого полещука разжег понемногу и степенного торгового человека. Степан Маркович духом опорожнил свою кружку и с таким азартом брякнул ее на стол, что вся посуда на столе зазвенела.

— Все бы это еще куда ни шло, — промолвил он, — пускай бояре шею гнут — и им не мешает; но что и взаправду обидно, так это то, что проходимцам этим дают жалованные грамоты на беспошлинный торг по всей Руси!

— Да кто дает-то? Все тот же Годунов!

Биркин уже спохватился, что, пожалуй, сболтнул лишнее, и поторопился свернуть беседу на более мирное поле.

— Да ведь не даром же им и честь такая, — мягче заговорил он, — мы, русские, что ни толкуй, народ темный, а меж них, немцев, такие есть штукари — просто ума помрачение! Вот хоть в последнюю побывку мою в Москве, зашел как-то на Неглинной к часовнику одному, из Любка родом. Гляжу: часы боевые стоячие, с боем и пере-часьем, с планидами да с альманаками (царю Борису Феодоровичу, слышь, в дар из-за моря присланы да к часовнику этому в починку отданы были). Поверишь ли: бьют во все часы да перечасья в колокола да колокольчики, на разные голоса, и выходит это из часов сам Спаситель наш Иисус Христос со двенадцатью святыми отцами-апостолами. Бог ты мой! Глядишь — и сам не знаешь: отвернуться ли поскорее, аль осениться крестом? Люди тертые ведь, дошлые: чтобы нас, православных, обморочить, с истинной веры сбить, и мудрящие часы-то эти, может, соорудили?

— Нет, Степан Маркыч, — возразил Михайло, — иноверцы они, еретики, — точно, но все же на того же, поди, Христа нашего молятся. И кое-что доброе мы от них, пожалуй, переймем. Не одних проходимцев-штукарей залучил к себе Годунов, надо честь ему отдать; залучил он и разных мастеров навычных: суконников, рудознатцев, чтобы ремеслом своим народу послужили. Вызвал он и ученых людей, чтобы школы у нас всякие завести, уму-разуму сызмала детей наших учить[2]. Ума за морем, правда, не купишь, коли дома его нет; а все ж таки кое-что от них переймем. И за это царю Борису многое простится. Ученье — свет, а неученье — тьма.

Степан Маркович, недоумевая, уставился на дикаря.

— Да сам-то ты, Михайло Андреич, никак тоже грамотный? — спросил он.

— Мм… не умудрил Господь… — замялся Михайло, точно застигнутый врасплох.

— Послушай, добрый молодец, — продолжал Биркин, — скажи-ка мне по чистой совести, взаправду ли ты крестьянский, а не боярский сын?

Михайло заметно покраснел, принужденно рассмеялся и взялся за кружку — не с тем, казалось, чтобы пить, а с тем, чтобы заслониться от слишком внимательно устремленных на него глаз собеседника.

— Твоим бы медом да нас по губам! — сказал он. — А мед-то и то ведь весьма даже изрядный.

Тут щекотливая для него тема была и без того прервана: послышался конский топот и лай волкодава. Топот замолк за околицей; кто-то по-польски окликнул хозяина. Иосель Мойшельсон опрометью выбежал на улицу. Вслед за тем донесся опять стук лошадиных копыт: всадник помчался далее. Содержатель корчмы с развевающимися полами кафтана впопыхах влетел назад в дом и, как угорелый, заметался по горнице, клича дочь и батраков своих, того же израильского племени.

Глава пятаяКАК ОБЪЯВИЛСЯ ЦАРЕВИЧ

Гости вопросительно следили за суетившимся стариком-евреем. Тот, что-то вспомнив, хлопнул себя рукою по лбу и подбежал к Михайле.

— Михайлушко! Ты погодишь, значит, до утра, пока солнце встанет?

— А что?

— Да турицу в лесу доставать.

— Сказал раз, что погожу. А что тебе вдруг так загорелося?

— Стало, надо.

Он собирался снова отойти; но проснувшийся между тем Данила Дударь удержал его за полу лапсердака.

— Куда? Постой! На что тебе турица? Отвечай толком.

— Вай, отстань! Недосуг!

— Так и собака собаке молвила, когда та ее в гости зазывала: «Вау, отстань! Недосуг». «А что?» — «Да завтра хозяин с сыном едет, так надо вперед забегать да лаять». Каких таких гостей на утро ждешь, ну?

Иосель Мойшельсон, видя, что ему не отвязаться, нехотя объяснил, что светлейший князь Адам с княгиней своей, с детьми и с царевичем Димитрием в Дубне у князя Острожского прогостил да теперь вот вперед гонца в Вишневец выслал: завтра-де тут, мимо корчмы проедут и привал сделают.

Гости переглянулись, а хозяин воспользовался этим, чтобы увернуться и ускользнуть.

— Так про царевича этого, стало, не все бабьи сказки? — вполголоса промолвил купец Биркин.

— И в Киеве, и в Остроге болтали уже нам про самозванца, — сказал запорожец. — Да не всякому бреху верь.

— Молчок, брат! — цыкнул на него Степан Маркович, опасливо озираясь. — Держи язык за зубами.

— Да мне-то что держать, дружище? Нам, вольным казакам, не все ли едино, кто у вас там на Москве царит? А будет вашему самозванцу удача, так мы первые же, пожалуй, пристанем.

— Самозванец ли он — это еще бабушка надвое сказала, — оживленно вмешался дикарь. — Все, что слышно об нем, так на правду похоже.

— У нас-то, на Руси, его за беглого монаха, Гришку Отрепьева, почитают, — сдержанно заметил Биркин.

— Вестимо, что Годунову надо было ему какой ни есть ярлык навесить. А зачем же было Годунову к Вишневецкому в Брагин тайного гонца подсылать? Зачем он подкупить его норовил? Недаром, знать, боится как огня этого «самозванца». Вишневецкий же никакого ответа ему не дал и подалей от границы, в Вишневец утек, чтобы Борисовы убийцы на сей раз ненароком как-нибудь не подобрались к царевичу.

— Так ты, Михайло Андреич, в самом деле веришь, что то царевич?

— А уж право не знаю, чему и верить! И так, и сяк в уме перекидывал; сколько ночей из-за дум этих глаз не сомкнул! Сам скажи, Степан Маркыч: а ну, как это точно царевич, а мы-то, свои же русские люди, от него открещиваемся, отворачиваемся? Ведь такого греха нам Бог вовек не простит!