Три влечения. Любовь: вчера, сегодня и завтра — страница 10 из 58

У него особенное отношение к телесным радостям. Они для него не высшая цель и не часть эмоциональных отношений. Это часть его игры, одно из ее русел, и он не вкладывает в них душу, легко относится к ним. Ему дороже удовольствие от самой игры, чем от промежуточных выигрышей, его больше влечет легкость игры, чем ее результаты.

Поэтому он неярок и однообразен сексуально, редко старается углубить свое любовное искусство. И если партнер не испытывает с ним радости, он не стремится дать ему эту радость, а делает то, что легче ему самому – ищет себе другого.

У него довольно высокая самооценка, он никогда не испытывает чувства неполноценности, даже когда явно неполноценен. Наоборот, такие люди часто полны чувства сверхполноценности. Те из них, которые встретились психологам, были самоуверенны и никогда не жалели о своем пути. По их словам, у них было среднее детство, не счастливое, не несчастное, а своей нынешней жизнью они довольны, потому что, кроме случайных срывов, в ней все хорошо…

Конечно же, лудус – не любовь, а просто любовное поведение. Лудиане не могут любить, в их душах нет струн, на которых разыгрывается это чувство. В них царят струны более простых наслажденческих чувств, и они занимают там и свое законное место, и место более глубоких, более сложных чувств.

Чувства лудиан я-центричны, они не дают душе углубить себя главными человеческими переживаниями, которые построены на сопереживании – радостью от чужой радости, печалью от чужой печали.

Нынешние лудиане-игроки – это упрощенный сколок с аристократической французской любви XVIII века. Это была утонченная любовь-игра, полная хитроумия и риска, стремящаяся к изысканным наслаждениям души и тела. У нее были витиеватые каноны и правила, и они делали из нее изощренное искусство общения, превращали в состязание соперников, которые идут к одной цели, но хотят невозможного – и выиграть вместе, и обыграть друг друга.

Такая любовь-игра ярко запечатлелась в мемуарах и в беллетристике XVIII века и, пожалуй, ярче всего в «Опасных связях» Шодерло де Лакло и в «Парижских картинах» Ретифа де ля Бретона. Типичным лудианином был и известный итальянец Казанова, человек-игрок, записками которого зачитывалась в XIX веке образованная Европа. Теперешние игроки – это чаще всего бытовые донжуаны, которые, в духе нынешней массовой культуры, тяготеют к неизобретательной игре, построенной на лобовых ходах…

Рождение индивидуальной любви

Новые ступени в психологии любви запечатлевают римские поэты первого века до нашей эры – Катулл, Тибулл, Проперций, Овидий, Гораций, Вергилий. Любовь достигает у них огромных высот, утончается, приобретает новые свойства, которых не было раньше.

Конечно, речь идет о высших точках тогдашней любви, о любви, пропущенной через сердце художника и поэтому опоэтизированной, рафинированной. Любовь в жизни обычно ниже по своему уровню, чем в лирике. Говоря о своих чувствах стихами, поэт уже одним этим дает им другое звучание, облагораживает, утончает их, делает более богатыми – делает другими. И кроме того, любовь в искусстве – это вершина горы, а много ли места занимает вершина в общей массе горы?…

Многие, наверно, знают, что в Риме той эпохи любовь часто превращалась в сластолюбие, в изощренную игру. В «Анналах» Тацита и «Жизни двенадцати цезарей» Светония подробно рассказано о любовных оргиях, которые достигали вакханальных высот при дворе цезарей. Императоры предавались любви публично, на глазах у народа. Они становились любовниками или любовницами мужчин, брали себе в наложницы сестер – как Калигула, и даже мать – как Нерон.

Конечно, не меньше было в те времена и любви без озарений, простой, может быть, грубой, и любви обычной, незаметной, ничем особенным не выдающейся. Наверно, именно таким и было большинство любовных связей того времени, – подножье, на котором возвышалась любовь искусства. Но в искусстве той поры больше всего отпечатались высшие взлеты чувства, и особенно ярко видно это в поэзии.

Катулл, певец античного изобилия любви, воспевает ее неумеренную бескрайность:

Помни: только лишь день погаснет краткий,

Бесконечную ночь нам спать придется.

Дай же тысячу сто мне поцелуев,

Снова тысячу дай и снова сотню,

И до тысячи вновь и снова до ста.

Он готов любить титанически, и он говорит об этом увесистыми, полными тяжелой силы словами:

Ты зыбучий сочти песок ливийский…

В небе звезды сочти, что смотрят ночью…

Столько раз ненасытными губами

Поцелуй бесноватого Катулла.

Эта титаническая ненасытность – особое свойство античной любви, и о нем много рассказывают нам и мифы и стихи древних. Именно с такой ненасытностью любили в мифах и Зевс, и Посейдон, и Аполлон, и другие боги. Среди греческих легенд о Геракле есть и легенда о его тринадцатом подвиге, о котором у нас почти не знают. Это был настоящий любовный подвиг – по приказу царя Эврисфея Геракл в одну ночь оплодотворил сорок девять дочерей Феспия. Те же подвиги совершал и Рáвана, страшный царь рáкшасов из индийской мифологии: у него были сотни жен, и он каждый день посещал всех их. И здесь любовь титанична, и здесь она чрезмерна, полна буйного изобилия.

Эта тяга к бесконечности любви видна у многих поэтов Античности. Девизом для всех них могли бы служить слова Вергилия из «Энеиды»: «Дайте лилий полными горстями».

Ярко переживал это чувство и Овидий. В одной из своих элегий он говорит, что все женщины ему нравятся, и во всех он готов влюбиться. Прелести любви ослепляют его, и оттого, что он видит их, как бы открывая их впервые, его сотрясает стремление любить весь женский род, перелюбить всех женщин. Через два тысячелетия о такой любовной жадности шутливо напишет Байрон:

Один тиран когда-то говорил:

«Имей весь мир одну большую шею,

Я с маху б эту шею разрубил!»

Мое желанье проще и нежнее:

Поцеловать (наивная мечта)

Весь женский род в одни уста!

Эта тяга, гремящая в древних с силой открытия, окрашивает их любовь в особые цвета. Они поют любовь как величайшее откровение человека перед человеком, и это новая нота в подходе к ней. Когда они прославляли женское тело, когда слали инвективы скрывающим его одеждам, когда Овидий писал:

И малолетен и наг Купидон: невинен младенец,

Нет одеяний на нем – весь перед всеми открыт, —

они говорили не только о телесной открытости, а именно обо всей человеческой открытости, о той распахнутости до конца, которая открывает влюбленным все друг в друге. И, наверно, обнаженность античных статуй тоже говорила не только о телесной открытости. Правда, это еще только начало, только первый шаг на том пути, который в наше время приведет к почти абсолютной открытости любящих, к полному их душевному слиянию – такому, как у Толстого или как у Хемингуэя. Таких чувств еще нет у древних, тип их любви отличается здесь от современного.

Все в любви было для них естественным, не запретным, – и это тоже было одним из главных свойств тогдашней любви. И поэтому великий Овидий так прям и открыт, когда пишет об интимных подробностях любви[15]. Он язычески, плотски любит свою Коринну, и его любовные элегии, которые рассказывают о светлых радостях любви, – один из ярчайших шедевров мировой лирики.

Но не только «телесной» была любовь у Овидия. Все его телесные тяготения одухотворены, опоэтизированы, все они «переключены в эстетический план» (С. Шервинский), и в этом их скрытая, внутренняя духовность.

Но единство души и тела меняет здесь свой характер, – оно уже не такое, как в классические времена. Теперь тело одухотворено не только этическими свойствами, как это было раньше, к ним все больше прибавляются и эстетические свойства.

Впрочем, роль этических свойств теперь уменьшается, красота как бы оттесняет их назад, и центр тяжести идеалов передвигается с этических свойств человека на любовно-эстетические. Конечно, и этические свойства сохраняют в лирике свою ценность, но больше «от противного», – когда они бывают «отрицательными»; поэты чаще говорят о них тогда, когда эти свойства их возлюбленных отталкивают их; а не притягивают, приносят горе, а не радость.

Так развертывается в те времена цепь потерь и приобретений в человеческих чувствах, так расширение и усложнение любви идут рядом с ее сужением. По дороге этих утрат и обогащений и идет развитие человеческой любви, созревание ее новой духовности, которая сменяет старую – «телесную духовность». Красота выходит в первые ряды этой новой духовности, и сам «спектр» духовности усложняется, делается «многослойнее». Она уже начинает внутренне созревать, делаться самостоятельной, отделяться от тела.

Поэтому-то в творчестве Овидия как бы сливаются два потока: ярко чувственная (но одухотворенная красотой) любовь «Любовных элегий» и «Искусства любви» – с глубокой и открыто духовной любовью «Метаморфоз». Имена многих героев этих метаморфоз сделались нарицательными, стали примерами глубокой и верной любви, – вспомним хотя бы Орфея и Эвридику, Пирама и Фисбу, Филемона и Бавкиду.

Тем, кто называет эрос Античности телесным чувством, которое не идет дальше жара в крови, стоило бы вспомнить и многие стихи Проперция. Вот он прямо говорит о своей возлюбленной, гетере Кинфии:

Но не фигура ее довела меня, Басс, до безумия;

Большее есть, от чего сладко сходить мне с ума:

Ум благородный ее, совершенство в искусствах, а также

Грация неги живой, скрытая тканью одежд.

Любовь его – и телесное и духовное влечение, тяга и к ее грации, красоте – и к благородству ее ума, к ее совершенству в искусствах. Калокагатия уже перестает быть смутным и неразделимым единством, она как бы получает структуру, начинает кристаллизоваться внутри себя, члениться на «доли». Любовь тут – сложное чувство, уже «цивилизованное», как бы состоящее из разных потоков. И это слияние в ней разных потоков уже ярко осознается, и поэт как бы специально говорит об этом несколько раз.