Неделю назад, сразу по приезде в Москву, он случайно увидел Ивана Гавриловича на улице. Тот шел с каким-то невзрачным человеком, которого Гладкой не рассмотрел, ибо и не рассматривал. Иван Гаврилович шел, опустив голову, и слушал того человека. Гладкой двинулся было к ним, но тут спутник Прыжова взглянул на него — видно, почувствовал, что на них смотрят! — и в его глазах сверкнули такие злые молнии, что Андрей Андреевич остался стоять на месте. Они прошли в трех шагах, Прыжов головы не поднял.
На следующий день Андрей Андреевич пошел в «Московские ведомости», где видел статью Прыжова, и узнал там его адрес…
Они выпили по рюмке, и Гладкому не понравилась нервическая поспешность, с которой тот прижал к носу хлебную корку. Он всматривался в Ивана Гавриловича — те же черты, а какие-то траченные, одутловатость, мягкость, иссеченность и — отрешенность. Прыжов разговаривал и в то же время как бы и кого-то еще слушал. Даже иногда ни с того ни с сего кивал головой.
— А ведь вы меня дважды чуть из Мексики не выдернули, милостивый государь, — сказал Андрей Андреевич.
— Это каким же способом?
— Первый раз, когда манифест прислали, ну, думаю, пора!
— И что помешало?
— Да тут такой затянулся узел… Вторжение морских держав, война, авантюрист этот, объявивший себя императором Максимилианом.
— Николай Гаврилович писал в «Современнике» незадолго до ареста.
— Чернышевский? Не знал.
— Большая статья, обширная, с широким взглядом. Сильно было написано. Я оттуда и помню. А как вы считаете — в чем там корень?
— Так все прозрачно — грязное, корыстное дело. Прежние продажные правительства набрали капиталов под проценты у Европы, особенно Англии, за гражданскую войну еще претензий прибавилось. Собственно, Хуарес тут ни при чем был. Его противник, генерал Мирамон, забрал английские деньги в посольстве, а когда до крайности дошло, взял у банкира одного, большого пройдохи, Жеккера, миллион песо на столь кабальных условиях, что формально правительство Мексики оказалось должно пятьдесят два миллиона. Мирамону пришлось бежать во Францию, а Жеккер, не будь дурак, объединился с разными сильными людьми, такими, как сводный брат Наполеона III герцог де Морни, пообещав им за политическую поддержку тридцать процентов этого «долга».
— Так тут чистое мошенничество!
— Разумеется. Нынешний император французов — политический шулер. Только с ним такое дело и можно было обделать. Короче говоря, сперва высадились на мексиканском берегу испанцы, англичане и французы. Но испанцы и англичане скоро ушли — поняли, что дело невыгодное и кровавое, и предпочли договориться с мексиканцами миром, а Наполеон решил тут себе шубу сшить. Ему-то сошло с рук, а Максимилиан, бедолага, головой расплатился.
— А вы, смотрите-ка, по-русски изъясняться не забыли!
— Да ведь года полтора уже, как здесь. Ездил много… А сперва испанские слова так и выскакивали.
— А что это за Максимилиан, которого вы там уходили?
— Нелепый господин. Наполеон понимал, что ему англичане не дадут француза на мексиканский престол посадить, так он вот отыскал постороннего принца не у дел. Максимилиан этот был австрийцем. Младшим братом без видов на престол. Там целая интрига была — мексиканские авантюристы с французскими очень сошлись. Был знаменитый человек — вам-то что, а для меня это имя! — отец Миранда, священник, бешеный интриган! Ни один мятеж против республики не обходился без него. Вот он тоже к этому выбору руку приложил… Да тут тонкости не важны. Максимилиана этого убедили, что мексиканский народ его ждет как избавителя от смут и деспотизма демагогов с Хуаресом во главе. Он и поверил…
Прыжов искоса взглядывал на Андрея Андреевича. «Экий ты стал, братец… определенный. А тогда… вначале… теленок теленком. Видно, крепко тебя ободрало, да не так, как меня, — не обидно… Сурово, да не обидно. А наша расейская жизнь — она ведь прежде всего обидеть норовит…»
— Вот я и остался, пока каша заваренная не расхлебается. Кто ж думал, что расхлебывать чуть ли не на шесть лет хватит?
Гладкой взглянул на Прыжова новым своим взглядом — нижние веки стремительно приподнимались, ограничивая поле зрения, и взгляд выходил узкий, прицеливающийся, мгновенно охватывающий предмет.
— А второй раз — вернулся в Мехико, а меня новый пакет ждет. С прокламацией этой суровой — революция кровавая и неумолимая, радикальные перемены и тому подобное…[13] Ну, думаю, много же паров напущено в машину, если люди решаются такое заявить. А я видел, что такое революция, я теперь могу ежели не понять, то представить ее парадокс, так надо мне спешить домой — поделиться! Но тут опять такое началось, что бросать своих новых друзей показалось мне стыдно… И я правильно сделал. Там от меня польза была. А тут… Поездил я это время по России — смутное что-то в голове. С одной стороны, если мексиканскими мерками мерить, никакой революции не видно: никто не стреляет, не скачет. С другой же — что-то подспудно происходит, но не так, как там — с южным темпераментом и нетерпением, а по-российски тяжело, медленно и необоримо… Мне как-то Хуарес говорил, что, мол, не лава ли под вашей толстой корой копится? Думаю, так и есть.
Прыжов раскатывал упругий мякиш, поглядывая в окно. Они сидели как будто на том же месте, что и шестнадцать лет назад. Снова у окна. Дождь, ливший с ночи, кончился вдруг, и окно тепло и бледно осветилось. С улицы доносился теперь робкий шум — какое-то побрякивание, колесный редкий стук, голоса. Москва после ливня вылезала с опаской на свет.
— А мне и Хуарес ваш для этого не нужен, чтоб знать, — хмуро сказал Иван Гаврилович. — Говорю вам — на многое можно народ подвигнуть, ибо сильно народ обижен.
Целое стадо ровных хлебных шариков паслось возле тарелки Прыжова. Он механически раскатывал их левой рукой.
— Иван Гаврилович, — сказал Гладкой, не отвечая на вызов, — а тот человек, с которым я вас давеча видел… С таким пронзающим взглядом… И он так думает?
Прыжов откинулся, опустил глаза, расправил пальцами бородку.
— Когда это вы меня с ним видели?
— А неделю назад, возле Чистого переулка… Странный господин.
— Что ж не подошли?
— Заробел.
— Вы-то, обстрелянный, кровь чужую проливавший?
— В бою, Иван Гаврилович, не человека убиваешь, право же, а одного из врагов. Часть угрожающего тебе целого. А чтоб так — взять и отдельного человека убить… Тяжело. Приходилось. Тяжело…
— А ежели над тобой измываются всю жизнь? Да и в этом деле, о коем мы толкуем, тоже ведь не сам по себе, а часть силы этой — унылой и зверской… Вы-то ведь знаете, какой ценой мне мои знания достались. Я, как каторжный, работал, у меня книги написаны. Да и какие! А все зря! Не писать об этом ныне надо…
— А что ж надо?
— Вы мне вот лучше скажите, в чем там секрет в вашей Мексике дикой — отчего им революция удалась и всех ваш Хуарес победил?
— Секреты эти за столом не переговоришь, Иван Гаврилович, я их в книге растолковывать буду, а что до Хуареса… Да, Хуарес мой три войны выиграл. Три войны. Одна страшнее другой. Первая — гражданская война. Вторая — против французов и Максимилиана. Третья — которую он вел ежедневно и ежечасно — против всех, кто мешал ему понять жизнь. Странно звучит? А в этом весь секрет. Это и была его главная война. Сколько, видели бы вы, было вокруг него людей эффектных и блестящих. И не мишурных дарований, а истинных. Какие ораторы — куда Хуаресу! Какие умы!.. Но каждый видел свою полосу жизни, свое поле. И на эту полосу старался всех увлечь… Естественно! А у Хуареса, скромного, которого как только ни поносили и свои, и чужие, вы и представить себе не можете! — у Хуареса есть способность увидеть жизнь разом. Понятно ли? А когда видишь жизнь разом — действовать куда как труднее. Я присмотрелся к нашей общественной жизни — любого, кто хочет действовать, рвут в две крайности. Или правительственный застой — иди туда и зубами держи общество, чтоб не шелохнулось! Или же отчаянный радикализм — гони Россию по ухабам, только ободья с колес летят! И как мало находится тех, кто этому может сопротивляться и звать на третий путь, на котором собираются важнейшие течения самой жизни… Темно говорю, да и вопрос темный пока. Хуарес тем велик, что не поддавался ни тем, ни другим, шел туда, куда указывала жизнь. И за это свое право бился жестоко и непрестанно. И как он в этой третьей войне побеждал, так не мог не победить в двух других…
Прыжов громко постучал по столу. Проворно, но как бы не спеша, приблизился половой со сдержанным ожиданием на лице. Прыжов спросил горячего чаю и баранок.
— А что, любезный Андрей Андреевич, ежели к практике подходить от теорий, не пора ли? — спросил Прыжов. — Вот вы свежим глазом, отвыкшим, смотрите на Россию, видите, что народ обижен, угнетен, разочарован и озлоблен, так ведь? И что бы вы, коли вас спросили, присоветовали?
— Боюсь определенно говорить, Иван Гаврилович, боюсь. Вы правы, мой опыт для России — чистая теория. Но ведь дельная теория — штука важная… Вот еще перед отбытием я с Заичневским говорил, и речь шла о том, что для начала действий положительная программа нужна. Он утверждал, что программа сама появится.
— И неглупо.
— Вот видите. А я сейчас до крайности убежден, что без программы начинать — пустое дело.
— А есть люди, и непустые, уверенные, что народу навязывать какую бы то ни было программу сверху — злое и вредное занятие. А нынешнее дело — полное, повсеместное и беспощадное разрушение.
— Для такой постановки нужно твердо знать, что народ готов не просто к бунту. А все равно — стержень нужен. А стержень создать может только большое и добровольное число единомышленников. Как в Мексике — партия либералов. А стержень — конституция. А у нас? Предложите-ка сейчас свободу печати, выборы в парламент, кто вас в народе поймет? Мало кто. Другое — раздел земли, равенство сословий. Это примут с энтузиазмом. Но кто осуществит? Мужик, как выяснилось, никому