В другом варианте людей погружали в соответствующим образом сконструированные резервуары со специальным раствором, где исключался приток не только зрительной и слуховой информации, но и той, которая поступает в мозг посредством внутримышечных чувств, а также и ощущений кожных покровов, возникающих при изменениях температуры.
Немало подобного рода наблюдений проводилось и в имитаторах космических кораблей, где испытуемые в условиях одиночества и тишины должны были длительное время работать и жить в данном режиме и по заданной программе. Один из таких имитаторов представляла собой сурдокамера.
О сенсорном голоде, который возникает в связи с недостатком притока впечатлений из внешней среды и ради которого космонавтов изолируют в ее звуконепроницаемых стенах, я прочел и наслушался немало. На первых порах ему придавали слишком много значения. Большинство ученых считали, что изоляция в кабине летящего космического корабля может вызвать разнообразные отклонения психики. От эйфории — беспричинного радужного настроения — до галлюцинаций и полной утраты реального восприятия действительности. Как образно выразился один из известных американских психологов — Ф. Соломон, «сознание, лишенное воздействий сигналов от сенсорных (зрительных, слуховых, осязательных и внутримышечных) раздражителей, как бы пущено по течению, и его неумолимо влечет в Саргассово море простейшего состояния, где нет понятий последовательности, количества, направлений рациональности, где кружатся в водовороте и одурманивают чувства яркие многоцветные галлюцинации».
Естественно, что возможность подобного состояния вызывала закономерную тревогу. Потому-то нашим кандидатам в космонавты и приходилось иметь дело с сурдокамерой. Однако, как уже показали к тому времени первые космические полеты, опасения сенсорного голода оказались сильно преувеличенными. По крайней мере, ни советские, ни американские космонавты ничего похожего не испытывали. Дело, конечно, не в том, что проведенные в этой области многочисленные научные исследования оказались несостоятельными или недостаточно достоверными, просто условия, в которых осуществлялись полеты в космос, не были столь жестки, как при наземных опытах.
Во-первых, все без исключения космонавты поддерживали двустороннюю связь с Землей, наблюдали за окружающим сквозь иллюминаторы, и, следовательно, какая-то часть информации из внешней среды к ним непрерывно поступала. Во-вторых, что, видимо, не менее важно, в космосе было много работы, а это, бесспорно, компенсировало в значительной мере сравнительную скудость притока впечатлений извне.
Однако определенная доля опасений все же сохранялась, и пробу на индивидуальную переносимость к сенсорному голоданию оставили в силе. А кроме того, в сурдокамере помимо названных факторов проверялась еще и устойчивость на нарушения так называемого циркадного ритма.
В каждом из нас существуют как бы некие автономные биологические часы, в соответствии с ходом которых человек периодически испытывает повышения и спады работоспособности. И если навязанный ему режим не совпадает с привычным для него суточным ритмом, то деятельность его в той или иной мере окажется затруднена до тех пор, пока не минует период адаптации. Срок же ее у всех различный: у одних он меньше, у других значительно больше. На орбите же, когда в кабине корабля ночь сменяет день шестнадцать раз в течение суток и циркадный ритм резко нарушается, способность космонавта к ускоренной адаптации весьма важна. Чтобы выявить ее, испытуемым в сурдокамере задают какой-либо принудительный суточный режим.
Короче, раз сурдокамера существовала, миновать ее было нельзя. И я как мог пытался подготовить себя к последнему, решающему испытанию. Пытался, не представляя конкретно, что, собственно, меня там ждет: в подобных условиях предсказать характер реакций своей психики я, как и никто другой, заранее не мог.
Порог сурдокамеры, когда я его наконец переступил, напомнил мне порог бункера газоубежища: его внушительной ширине соответствовала массивность тяжелой, герметически пригнанной двери. Если бы речь шла о боевых отравляющих веществах — за такими стенами беспокоиться не о чем. Но эксперимент, естественно, не имел к ним ровно никакого отношения, и вид внутренней части сурдокамеры начисто отметал подобного рода предположения. Низкий узкий топчан для сна, рабочее кресло и стол, холодильник для продуктов, различные приборы и аппаратура с ее несчетными стрелками, рычажками переключателей, тумблерами — ничего непривычного, настораживающего. За всем хозяйством, включая с этой минуты и меня самого, должно было наблюдать с помощью нескольких вмонтированных в стены объективов бесстрастное всевидящее телеоко.
Не оглядываясь на закрывшуюся для меня на долгих десять суток дверь, я подошел к столу и разложил на нем свое скромное имущество: пару книг, стопку чистой бумаги, чурку липы и перочинный нож. Ничего лишнего брать с собой не полагалось.
Жить, как я знал, предстояло по графику, разработанному поминутно. В сурдокамере они практиковались трех видов: прямой, перевернутый и рваный. Прямой график наиболее простой и легкий — он предусматривал привычный для человека суточный ритм жизни: днем — работа, ночью — сон. Перевернутый сложнее: когда на улице ночь — в сурдокамере день и наоборот. Самое трудное, самое изматывающее — рваный график: время сна, работы или отдыха обусловлено в нем не естественной периодичностью суток, а принудительными командами.
График графиком, подумалось мне, а жизнь остается жизнью. Помимо работы, которую предстояло выполнять, человеку положено есть, пить, спать, да и отдохнуть час-другой ему тоже необходимо. Ясно, что все это — восьмичасовой сон, время на личные нужды, включая обязательные занятия физкультурой и утренней гимнастикой, — обусловливалось рамками эксперимента независимо от типа графика. Жить, в общем, предстояло как обычно. Менялось не содержание жизни, а лишь распорядок дня. Точнее, даже не дня, а суток. Когда спать, а когда работать, определял не привычный всем, размеренный ход часовой стрелки, а очередной пункт графика. Причем, каким он для тебя будет — прямым, перевернутым или рваным, — знать наперед не полагалось. Войдешь в сурдокамеру — тогда и узнаешь. График, словом, должен оказаться для тебя неожиданностью, свалиться как снег на голову. Это тоже входило в условия эксперимента.
Но сейчас меня интересовал не график. С этим еще успеется, подумалось мне. Сперва надо разобраться в обстановке, выяснить что к чему. Освободив руки от своего нехитрого имущества, я отошел от стола и внимательно огляделся. Дополнительный осмотр ничего нового не добавил. Все те же голые стены, низкий беленый потолок, приборы для работы, скудная, если не сказать больше, меблировка. Сколько ни гляди — ничего лишнего. Ничего такого, за что мог бы зацепиться глаз. Скупая обстановка тщательно продуманного эксперимента. Вот только окуляры телемониторов поблескивали теперь не столь холодно и отчужденно. А может, мне это лишь почудилось? Да нет. Они уже начали за мной свою слежку. С каждым новым мгновением я ощущал это все острее и резче, почти физически. С этой минуты всякий мой шаг, каждое движение фиксировались наблюдающими за мной операторами.
Внезапно я почувствовал себя чуть ли не голым. Ощущение было настолько неожиданным и острым, что захотелось ощупать себя, чтобы убедиться в том, что и без того ясно, — я одет, на мне легкий хлопчатобумажный комбинезон, мягкие, на микропористой подошве туфли. С трудом отделавшись от навязчивого состояния, я подошел к столу, перевернул первый листок своего графика: полчаса, отпущенные на то, чтобы вжиться, свыкнуться с новой обстановкой, прошли. Пора браться за дело.
Первые часы пролетели неожиданно быстро. Согласно графику я возился с таблицами, отвечал на тесты, выполнял другие указанные там работы. Все вроде бы шло нормально, все было хорошо.
Но постепенно я стал ощущать какое-то беспокойство. Словами его трудно определить: оно вызревало где-то внутри сознания и с каждой минутой росло. Подавить его, отделаться от него не удавалось…
Я взглянул на часы, потом — в график. Там против очередной отметки стояло одно короткое слово: «Отдых».
Отдых так отдых, подумал я и, сев в кресло, медленно огляделся по сторонам.
И тут на меня обрушилась тишина. Именно она оказалась той первой неожиданностью, с которой я здесь столкнулся. Это была какая-то странная тишина. В первые секунды она показалась мне просто неправдоподобной. Будто ее кто-то выдумал и, не зная, что с ней делать дальше, поместил сюда, отгородив от окружающего мира толстыми стенами и массивной дверью.
В природе такой тишины не бывает. Нельзя сказать, что поначалу она пришлась мне не по душе. Узнать, что это такое — подлинная тишина, — никому не помешает. По крайней мере станет ясно, в каком шумном мире тебе довелось жить. «Почему бы и не отдохнуть от него на несколько минут…» — подумал я.
Вот именно, на несколько минут — но не больше! Эта мысль пришла в голову довольно скоро. Я вдруг совершенно ясно осознал, что тишина в своем чистом виде вовсе не то, о чем надо мечтать.
«Ти-ши-на… — мысленно произнес я хорошо известное всем слово, пытаясь вдуматься в то, что стояло за этим вроде бы таким ясным и обыденным прежде понятием. — Тишина…» Я услышал свое дыхание и еще, как бьется мое сердце. И все. Больше ничего не было. Абсолютно ничего. Я представил себе ком ваты, огромный ком — величиной с земной шар, а внутри него — я. Тишина… Ком разрастался, скачками захлестывая орбиту за орбитой, заполнил клочковатой волокнистой массой все околосолнечное пространство, я съежился в абстрактную точку — биллионы кубических километров ваты вокруг нее! Это и есть тишина?..
«Спокойно! — сказал я себе. — Просто разыгралось воображение». Я открыл глаза и выбрался из этой проклятой, заполонившей все вокруг ваты. Сурдокамера выглядела совсем буднично и успокаивающе, но тишина оставалась. Только теперь она уже не пугала. Теперь она включила в себя то, чего я не знал о ней прежде и чего никогда уже не удастся от нее отделить, — реакцию на одно из качеств космоса. Оно, это качество, лишь слегка коснулось сознания, оглушило, сковало на миг судорогой и отступило, так и оставшись непознанным…