Три ялтинских зимы — страница 20 из 52

И говорит об этом сейчас со всей откровенностью. А ведь многим, когда дело уже сделано и все осталось позади, свойственно переоценивать свою роль, особенно рели эта роль так долго была явно недооценена. Сколько ненужных и тягостных споров возникало из-за этого! Мы уйдем от них. Постараемся воздать каждому должное. Хотя и это почти невозможно. Ведь даже только назвать каждого я, увы, не смогу, а среди неназванных могут оказаться достойнейшие люди…


Стекольщик ходил по Ялте и налаживал связи. Можно сказать, что он сновал, как челнок в ткацком станке. До поры это было правильно. Был период, когда только он и мог это делать. Но вот дело пошло на лад, и роль связных Казанцев переложил на других. Появились опорные точки, надежные люди, каждый из которых возглавил свою ячейку.

Вооружались, добывали взрывчатку, засекали военные объекты оккупантов, все нетерпеливее поглядывали на покрытые лесом близкие горы.

Сегодняшние ячейки и группы завтра готовы были стать взводами.

А пока — сожжена лесопилка, поставлявшая гитлеровцам стройматериалы для оборонительных сооружений, выведена из строя электроподстанция, разгромлен парк тракторов-тягачей для тяжелых орудий, уничтожена аппаратура для трансляции пропагандистских сообщений «из главной квартиры фюрера», все новые и новые написанные от руки прокламации идут в народ…

Шел 1943 год.

— Нужна бумага. Достали, сколько могли. В другой раз:

— Одну вещицу должны принести. Если меня не будет, возьмите и припрячьте, пожалуйста. Ближе к вечеру пришла женщина с мешком, набитым пшеном и кукурузными початками. Но мешок оказался слишком тяжелым для такого груза. Анна Тимофеевна занесла его в комнату, посмотрела, что в нем: пишущая машинка. С тех пор появилась новая забота:

— Посторожите часок во дворе, пока я посижу за машинкой.

После знакомства с Гузенко машинка отошла на задний план. Понадобилась краска. Объяснил для чего, потому что для печатания с типографского набора годилась не всякая краска…

Из воспоминаний Т. А. Поляковой: «В это время мы познакомились с Казанцевым, который выдавал себя за печника. Работа пошла активнее, и мы втроем стали готовиться к печатанию листовок, избрав Казанцева редактором. Муж с Казанцевым изготовили станок для печатания, достали мастику и краску. В дальнейшем из-за отсутствия специальной краски мы использовали обычные краски для материи.

В этой работе помогали моя шестнадцатилетняя дочь Ольга и моя мама…»

Из автобиографии А. И. Казанцева: «…Я сумел организовать подпольную организацию ЮБК, а затем организовал подпольную типографию».

Какой праздник был, когда напечатали первую листовку!

Из воспоминаний Т. А. Поляковой: «В один счастливый день труд многих ночей дал свои плоды. Первая наша листовка 19.1.1943 года сообщила — „Блокада Ленинграда прорвана!“ Часть листовок я доставила Алексеевым, а остальные были распространены Казанцевым и Гузенко среди своих людей. В Симеизе жила моя сестра, которая тоже получила листовки для распространения. Наши листовки были известны не только в Ялте, но и за ее пределами.

Печатание производилось у нас на квартире в ночное время…»


Как-то Казанцев против обыкновения дня два никуда не ходил. Все вертел в руках, строгал, ковырял, резал какую-то дубовую чурочку.

— А что это?

— Пока секрет. Наберитесь терпения. Подумала: уж не игрушку ли какую мастерит? А он только загадочно усмехался. Наконец позвал, взял лист бумаги, намазал чурочку краской, прижал к бумаге, и на ней оттиснулось: «КРЫМСКАЯ ПРАВДА».

— Неужели?

Не спросила — только хотела спросить, но он понял, кивнул головой: да, да, оно самое.

Когда через несколько дней Казанцев принес готовую газету, Анна Тимофеевна Левшина сразу узнала оттиск заголовка. Подписана газета была так: Ответ. редактор ЮЖНЫЙ.

ГЛАВА 13

Кухня была единственным относительно теплым местом в квартире, здесь и сосредоточивалась вся жизнь. Печка притягивала к себе. Михаил Васильевич, правда, никогда не жался к ней и даже считал нужным объяснить это: он-де противник изнеженности, она развращает и губит человека, лишая его защитных сил. Но и он страдал от неуюта, неустроенности, которые пришли в дом вместе с холодом и сыростью. Лиза видела это и, несмотря на ворчание, заставляла мужа одеваться потеплее и заниматься в кухне.

С жалостью она видела, как он из бодрого, крепкого, подвижного пожилого мужчины превращается в старика. Раньше побаивалась его, чувствовала себя рядом с ним маленькой, а теперь все чаще проникалась материнскими чувствами, была снисходительна и как-то особенно терпелива. Право, с такими снисходительностью и терпением можно относиться лишь к собственному больному ребенку.

Михаил Васильевич по-прежнему много возился с книгами, и, совсем как в прежние времена, эти часы были окружены ореолом священнодействия. Лиза только просила: бери работу в кухню, не сиди в холодной комнате. Однако на этот раз, вернувшись домой и бросив в прихожей мешок с шишками, она мужа на кухне не нашла. Сосновые и кипарисовые шишки, сломанный ветром сушняк были главным их топливом. Собирать его Лиза ходила вместе с жившей у них одно время Клавой Брониславской. Попросила Клаву:

— Глянь, что там Михаил Васильевич… Клава осторожно приоткрыла дверь, постояла немного, прислушиваясь, вернулась:

— Обложился книгами и бормочет что-то. Она позволяла себе говорить о старике несколько фамильярно, хотя Елизавета Максимовна и не одобряла этого.

— «Блажен», «блажен»… Чего это он?

Но здесь зашел сам Михаил Васильевич.

— Перерыл всего Пушкина — не найду нужных строчек! Попадается бог знает что. То это шутливое, мальчишеское из письма Вяземскому: «Блажен, кто в шуме городском мечтает об уединеньи…», то другое — «Блажен, кто в отдаленной сени, вдали взыскательных невежд, дни делит меж трудов и лени, воспоминаний и надежд…» Клаве за время этого знакомства немало пришлось удивляться — пора бы и привыкнуть, но тут она едва руками не развела: мне бы ваши заботы!.. В каком он мире живет? Вот уж поистине: что старый, что малый…, А Лиза спросила:

— Какие же строчки ты ищешь? Старик фыркнул, не желая, видимо, одолжаться, но тут же смирил себя.

— В том-то и дело, что самые хрестоматийные! Хотел прочесть полностью всю строфу, начиная со слов: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» Запамятовал, а там, помнится, глубочайший смысл… Лиза чуть улыбнулась и буднично, без всякого выражения скорее сказала, чем прочитала:

Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые!

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Он их высоких зрелищ зритель,

Он в их совет допущен был —

И заживо, как небожитель,

Из чаши их бессмертье пил!

— Погоди!.. — воскликнул Трофимов.

— Да, — кивнула головой, по-прежнему улыбаясь, Елизавета Максимовна. — Тютчев. Это Федор Иванович Тютчев.

— Как же я мог! — опять воскликнул он едва ли не горестно.

— А ты не огорчайся. До того ли сейчас? Как себя самого зовут забудешь…

— Нет, такое забывать нельзя. Это то, что делает нас людьми. Животному довольно еды, тепла, а человек и в голоде и в холоде не может не думать о высоком. — Он внезапно повернулся к Клаве. — Старость! Вот в чем причина всего. Старость!

— Да бросьте вы, Михаил Васильевич… — по-свойски сказала Клава.

А что еще можно было сказать? Посиневший от холода, с проступившими от худобы морщинами, в какой-то вязаной телогрейке, он и впрямь выглядел старым. А Елизавета Максимовна совсем негромко и ласково засмеялась:

— Какой же ты, Миша, старик!.. Клаву поразил этот смех. Своим женским чутьем она угадывала, что Лизе совсем не до смеха. Да какой смех может быть сейчас?! А Елизавета Максимовна сказала:

— Какой ты старик! Фет был куда старше, когда — помнишь? — писал:

Когда смущенный умолкаю,

Твоей суровостью томим,

Я все в душе не доверяю

Холодным колкостям твоим.

Я знаю, иногда в апреле

Зима нежданно набежит

И дуновение метели

Колючим снегом закружит.

Но миг один — и солнцем вешним

Согреет юные поля,

И счастьем светлым и нездешним

Дохнет воскресшая земля.

На этот раз она читала так, что впору было удивиться — легко, мягко, в самом начале, может быть, чуточку насмешливо, а под конец — с искренностью и подъемом. Михаил Васильевич достал платок и засморкался. Перед Клавой будто приоткрылось на миг потаенное — в каждой семье есть что-то свое. Никогда до этого Трофимов не выказывал перед посторонними слабости, а вот сегодня то ли стих нашел, то ли перестала она, Клава, быть посторонней…

— Удивительное дело, — говорил минуту спустя Михаил Васильевич, — вот ты, Лиза, напомнила мне, и будто щелкнуло в памяти. Хотел перечитать, чтобы вспомнить, а теперь помню каждое слово. Помню даже, что где-то было напечатано не «блажен», а «счастлив».

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые!

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Он их высоких зрелищ Зритель,

Он в их совет допущен был —

И заживо, как небожитель,

Из чаши их бессмертье пил!

Какие стихи! Какая мысль!

Елизавета Максимовна уже занялась хозяйством — то ли по этой причине, то ли по какой другой она ответила на сей раз совсем коротко:

— Ты же знаешь — я всегда завидовала твоей памяти.

— А что на дворе сегодня? — спросил Трофимов.

— Прохладно, но солнечно. Пойди пройдись, пока мы тут управимся, — сказала жена.


Так, может быть, и в самом деле счастлив? Ведь на твоем веку действительно проходили «минуты роковые» мира. Правда, поэт находил счастье уже в том, чтобы видеть, быть свидетелем — на то он и поэт. А ты был не зритель. Тебе не случалось наблюдать происходящее сверху или сбоку — неизменно ввязывался в события сам. Но, кажется, всегда отдавал себе отчет в происходящем, никогда не бросался в драку, зажмурив глаза. И скитаясь по миру, видя беды и переживая их, тоже не прикрывал глаза рукой. Руки были для того, чтобы действовать.