— К нам.
— Из Африки? Это тоже было когда-то игрой, напоминающей добрый, улыбчивый разговор отца с дочкой. Но сейчас было и не до этой игры.
— Ты не закончила…
— А что кончать! Всегда это меня просто смешило, а в тот раз сама не знаю почему рассердилась и в ответ на сожаления выложила всю правду… Трофимов, съежившись, будто в ожидании неминуемого удара, молчал.
— …Как встретила тебя глупой девчонкой. Ты показался мне — только не смейся! — похожим на Печорина, который оставил военную службу и решил вдруг заняться хозяйством. Сейчас понимаю, что это и в самом деле смешно… Я даже в мыслях не держала, что буду когда-нибудь твоей женой. Просто хотелось быть рядом. Я готова была любить тех, кого ты любил.
— Надя… — только и сказал он.
— Да я готова была быть на месте умирающей Нади, лишь бы ты меня любил, как ее. Мне даже казалось тогда — от молодости, наверное, — что человек, которого любят, не может умереть от болезни. Сама любовь представлялась исцеляющей силой… Ты говоришь о счастье. А Люба предпочла смерть разлуке с тобой. Я даже думала: вот одну звали — Любовь, другую — Надежда… А кто я? «Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это и за это, и за то…» И говорила себе: не за что меня любить. И когда ты предложил мне поехать с тобой, понимала, что это от опустошенности, и все боялась надоесть тебе…
— Глупая ты моя… Он провел ладонью по ее щеке и вытер слезы.
— Мне даже эта печатка на книгах невыносима. «Из библиотеки Муратовой»… Ты будто напоминаешь, что умрешь раньше меня и соглашаешься с этим. А как же я?..
— Ну вот, теперь я чувствую себя вдвойне виноватым.
— Не надо. Никто ни в чем не виноват. И вообще главное сейчас в другом — дождаться бы.
Дожить бы, дождаться!.. Как он это понимал! Нетерпение было сродни той мучительной жажде, когда ты увидел воду и знаешь, что на сей раз это не пустынный мираж. Но позади уже были высохшие колодцы и почти не осталось сил… Нет, оно было даже более острым и главное — беспомощным. Дождаться — это ведь от слова «ждать». А особенно трудны для ожидания последние минуты.
К счастью, в том, что они последние, сомневаться не приходилось. Может быть, именно сейчас отдан приказ, и на Перекопе и под Керчью громыхнули орудия, взревели моторы… Да, это могло произойти даже сейчас, в это мгновенье.
Гитлеровцы не пытались теперь делать хорошую мину при плохой игре. От прежней самоуверенности мало что осталось. Растрясли в дороге. Понимали, что из Крыма придется бежать, и заранее страшились этого бегства морем. После Сталинграда обещаниям фюрера помочь не верили. Да и чем он мог помочь, когда фронт уже под Одессой! Но привычка к повиновению и злобность были все те же. А Гитлер, как понимал Трофимов, только и требовал злобности и повиновения. Сейчас они готовились хлопнуть на прощанье дверью, и подготовка эта происходила на глазах.
В городе деловито суетились саперы. Чаще по ночам, а то и днем, почти не скрываясь, тянули какие-то провода, тащили в подвалы дворцов и крупных зданий ящики со взрывчаткой, закатывали бочки с бензином… Смотреть на это было мерзко, но надо было все видеть и запоминать. Чистов завел даже тетрадочку, где делал пометки, и уже не просил, а требовал подмечать каждую деталь этой суеты.
Особенно беспокоил невзрачный домишко возле моста в самом начале Севастопольской улицы. Отсюда шел целый пучок проводов, а во дворе постоянно дежурила легковая машина. Трофимов обратил на это внимание во время своих ежедневных прогулок.
Когда понял, что провода тянут не связисты, а саперы, то даже вздрогнул от нечаянного открытия. И заторопился домой.
— А почему вы решили, что именно саперы? — допытывался Чистов. — Это ж очень важно… Объяснил со всей убедительностью, на какую был способен. Приметы были мелкими, но, на его взгляд, неоспоримыми.
— Вы лучше подумайте о другом. Не знаю, что это даст, но о самом городе мы кое-что знаем. А Ливадия, Воронцовский дворец, Массандра?…
— А вы считаете, что на нас двоих свет клином сошелся? — только и ответил Чистов.
А что еще он мог ответить?
Дожить, дождаться!.. Мелькала даже мысль: затаиться бы в эти последние мгновения и не дышать, чтобы ненароком не привлечь к себе внимания. Но это было невозможно…
Ночные бессонные часы были особенно тяжкими. Томительные сами по себе, они словно дышали напряженностью и тревогой. То, что днем вызывало просто мимолетную настороженность, ночью виделось в угрожающем, мрачном свете.
Нынешнюю ночь помогли скоротать птицы.
Для того чтобы Лиза опять заснула, Трофимову пришлось притвориться спящим. Он затих, закрыл глаза, не переставая прислушиваться, ловя возникавшие время от времени прекрасные и печальные звуки. А потом их не стало. Уже давно, совершив свой очередной круг, птицы должны были появиться над городом. Но их не было.
Открыв глаза, Трофимов увидел, что за окнами сереет, и верховой ветер, как пену, сдул с яйлы облака. Ну, вот и славно. Хоть не долго, а отдохнут птицы. Он испытывал в этот момент к ним что-то родственное. Не так ли и его швыряло всю жизнь с юга на север?..
Утро созревало на глазах, меняя краски. Рассветная серость налилась густой синью, затем в ней как бы изнутри появилось нечто венозно-красное. А дальше — поразительное дело! — в какое-то неуловимое мгновение мрачные, тяжелые цвета стали вдруг легкими и радостными: темная синь обернулась голубизной, багрец — кумачом, и появилась лампада мира, как сказали бы в далекую старину. Померк за мгновение до этого еще ярче воссиявший Овен и солнце вышло через праздничные весенние ворота…
Это было удивительно, несмотря на всю привычность происходящего. Простое созерцание этого рождало непередаваемое чувство причастности ко всему прекрасному, хоть на короткий миг, а создавало иллюзию того, что и ты вослед за Гомером, Данте и Пушкиным сможешь найти свои слова, чтобы передать красоту мира.
Было уже, наверное, часов около девяти, когда во дворе послышался шум автомобиля. Мотор, как обычно, взревел, преодолевая подъем, и опять заработал ровно. Это всегда связывалось с возвращением Степана, и Трофимов, обрадовавшись, в то же время удивился: сегодня Степана еще не ждали.
Подошел к окну, глянул вниз и оцепенел. Единственное, что смог подумать: «Вот оно!» Внизу стоял незнакомый темный фургон, и задняя дверца его была приглашающе открыта.
Немец-шофер вылез из кабины и, блаженно, щурясь на утреннее солнце, разминал сигарету.
Со старческой дальнозоркостью, с тренированной цепкостью глаз Трофимов одним взглядом охватил все, и увиденное отозвалось гулкими ударами сердца, холодом и отчаянием. Он увидел: слепой, без окон, тюремный фургон, униформу шофера — она была несколько темнее обычной германской военной полевой формы, пряжку на его поясе — не прямоугольную, как в вермахте, а круглую — такие были в полицейских частях, у чинов СД, гестапо…
В одно мгновение промелькнул рой мыслей. Среди них была мстительная — о том, что события раскручиваются наконец в обратном порядке: стервятники которые в сорок первом прикатили вслед за наступающими передовыми частями, появились снова, и это говорит об отступлении. Да-да, он уверен, что пополнение, недавно появившееся на облюбованном ведомством Гиммлера Поликуровском холме, — из прифронтового обоза. И в самом псевдоготическом замке, и в окрестных особняках стало тесно от этой нечисти. Вот только неясно: началось ли отступление или пока идет суета, передвижка частей и служб в неминуемом его ожидании? Но так или иначе, эта полицейская дрянь и мерзость — как пена и грязь, которую гонит впереди себя приливная волна…
Трофимов был уверен, что остановившийся под окнами забрызганный грязью степных дорог фургон принадлежит какой-то новой спецчасти, прибывшей в Ялту. Подумал, что надо бы сказать об этом Чистову для передачи в лес… Но тревожная мысль о Чистове возникла еще раньше: не за ним ли? Не к нему ли пошли?
Кроме шофера, никого возле автомобиля не оставалось. Где же другие немцы?
Мысль о Чистове, о девочке, о старухе… — неужели это по их души? И тут Трофимов услышал бесцеремонный, грубый стук в свою собственную дверь.
Ломились нагло и требовательно. Елизавета Максимовна, побледнев, глянула на мужа, который по-прежнему оставался у окна, и пошла открывать. Она не видела машины и ничего в происходящем не понимала. Шла ровно и несуетливо, будто не слыша этого отвратительного грохота, не видя, как сотрясается под ударами дверь. Отодвинув щеколду, предусмотрительно сделала шаг в сторону, как хозяйка, которая, отворяя загон для скота, бережется, чтобы не быть им растоптанной.
Дверь распахнулась с треском, и в квартиру ворвались трое с автоматами наготове. Один остался у входа, а двое других быстро, но с настороженностью, будто ждали сопротивления, прошли вглубь.
Послышался командный окрик — это они увидели Трофимова. Елизавета Максимовна рванулась было к нему, но ее тоже остановил окрик.
И наконец в квартире появилось главное действующее лицо — офицер в черной форме. Его сопровождали переводчик и местный полицай.
В проеме двери, которая так и осталась распахнутой, мелькнуло испуганно-любопытствующее лицо соседки.
Никаких объяснений вторжения не было. Пока солдаты держали хозяев под оружием, офицер неторопливо прошелся по квартире. Чистота, идеальный порядок на кухне вызвали у него снисходительное одобрение. Обилие книг в комнатах поразило. Немец сказал что- то, и переводчик тут же перевел:
— Господин офицер спрашивает: вы что — профессор?
— Нет, бухгалтер, — ответил Трофимов. То ли немец понимал по-русски, то ли это просто не нуждалось в переводе, ко он сразу же спросил:
— А зачем бухгалтеру это? — И ткнул стеком, которым поигрывал все время, в одну из полок. Трофимову не нужно было напрягать зрение, чтобы понять, что речь идет об «эфиопской полке», где рядом стояли две книги на немецком языке — Хенце «При дворе абиссинского императора Менелика», лейпцигское издание 1905 года, и швейцарца Флада «Двенадцать лет в Абиссинии», книга, изданная в Базеле задолго до рождения самого Трофимова. Были там и русские, и английские, и французские работы, но стек указывал на эти два немецких тома. Трофимов пожал плечами и ответил через переводчика: