Тут Морской Лис снова сорвал с головы треуголку и нервно закрутил в руках.
— Так что, пока мы стоим в сухом доке, можете жить на берегу и наслаждаться всеми прелестями городской жизни. Все мои офицеры именно так сейчас и поступают. Знают, черти, что в море я ни себе, ни им спуску не дам!
Я поблагодарил командира и испросил разрешения остаться на фрегате.
— Я так быстрей с командой познакомлюсь, да и так-то дешевле будет, — мотивировал я свою просьбу.
— Возможно, Вы, лейтенант, и правы, — согласился со мной Ерофеев. — Тогда занимайте любую офицерскую каюту, пока они все свободны.
Вот так буднично, можно сказать, прозаически, началась моя офицерская служба. На следующее утро я явился пред светлые очи командира и испросил разрешения учинить медицинский осмотр нижних чинов, так как господа офицеры находились в отпуске и не думали появляться на фрегате.
— Делайте, что хотите. — равнодушно согласился капитан-лейтенант. — Только учтите, что лазарета у меня на корабле нет и не предвидится.
Я лихо козырнул и вышел из командирского кубрика.
До полудни я старательно осмотрел всех пятерых матросов и пришёл к неутешительному выводу: все пятеро в той или иной степени были больны и к выходу в море не годились. После обеда я снова зашёл в командирский кубрик, и, заглядывая в свои записи коротко доложил о состоянии дел.
— Матрос Кувыкин Иван в срочном порядке подлежит списанию на берег по причине больных лёгких, — бодро начал я. — Подозреваю чахотку.
Морской Лис многозначительно хмыкнул:
— Кашлять он стал после того, как с реи свалился. — пояснил мой новый командир.
— Осмелюсь уточнить, давно это случилось?
— Да, почитай перед самой постановкой фрегата в док, — вздохнул офицер. — Примерно чуть более года. Может, это и не чахотка вовсе.
— Матрос Ипатов Степан месяц уже как страдает венерическим заболеванием, — продолжил я, не обратив внимание на замечание командира. — Требуется более тщательное обследование в госпитале. Если это, не дай бог, сифилис, то со временем возникнет опасность заражения остальных членов команды.
— Это как же, позвольте узнать? — неожиданно развеселился Иван Францевич.
— Смею заметить, господин капитан-лейтенант, что при наступлении третьей стадии заболевания возможно заражение через предметы общего пользования — мочалку, кружку, ложку, чашку…
— Дальше! — перебил меня Ерофеев.
— Канонир Силантий Селезнёв третьего дня поранил руку, говорит, что поранился при работе на камбузе. Однако я подозреваю, что повреждение получено в ходе драки, так как резаная рана находится на внешней стороне предплечья. Такие раны характерны, если пострадавший пытался защититься от удара ножом. В настоящее время рана воспалилась, поэтому я не могу наложить швы. Требуется немедленное оперативное вмешательство, иначе при заражении крови есть опасность потерять руку.
— Дальше! — потребовал Иван Францевич и тихонько сквозь зубы пробормотал какое-то ругательство.
— Матрос Сидор Тутаращенко почти ничего не видит левым глазом. Подозреваю, глаукома. Ну и последний член команды — канонир Иванцов Макар глухой на левое ухо, но по неизвестной мне причине тщательно скрывает заболевание от окружающих.
— На правое, — поправил капитан-лейтенант. — Я когда с ним разговариваю, он норовит ко мне левым боком повернуться. Значит, левым как раз слышит, а на правое оглох после того, как пару лет назад во время похода пушку разорвало — троих матросов насмерть поубивало, а Иванцова контузило. Неделю он совсем ничего не слышал и не соображал, а потом в лазарете оклемался. А когда мы через сорок дней в порт приписки вернулись, то и совсем оправился. Вот только глухоты своей он стесняется, поэтому и скрывает. А канонир он хороший! Я его в бою видел. Грех такого пушкаря терять. От хорошего канонира порой исход боя зависит! Поэтому я его на берег и не списываю. Да он и сам не хочет! У него вся семья в Астрахани уже лет пять, как от холеры померла. Куда ему возвращаться? А на корабле он при деле, опять же, хоть и небольшое, а жалованье платят, и водочная порция положена.
После этих слов Иван Францевич задумался, потом встряхнул головой, словно отгоняя дурные мысли, и решительно махнул рукой:
— Ладно, господин лейтенант, забирайте всех, кроме Иванцова и везите в госпиталь. Право же, стыдно сказать: не экипаж, а команда инвалидов!
— Позвольте узнать, Иван Францевич, почему же в отношении Иванцова принято такое решение? — удивился я, пряча свои записи за отворот мундира.
— Нельзя ему в госпиталь! — назидательным тоном пояснил капитан. — У него от той контузии до сих пор приступы случаются: голова трястись начинает и боли сильные. В госпитале его обследуют, подлечат немного и спишут подчистую. Иди куда глаза глядят, герой былых сражений! А я Макара хорошо знаю! Мы с ним вместе столько морей избороздили, из стольких передряг живыми вышли…! Нельзя ему в госпиталь! Если его спишут — сопьётся он. Сопьётся ветеран и умрёт под забором! Ему без моря никак нельзя! Так что этот грех на душу я возьму, а Вас, господин лейтенант, попрошу на этот счёт не распространяться и наш разговор сохранить в тайне.
— Слушаюсь! — выдохнул я, и, повернувшись кругом, вышел из каюты.
На баке я обнаружил гревшегося на солнце Кувыкина и велел ему собрать на палубе всех, кроме Иванцова, для поездки в госпиталь. — Слушаюсь! — козырнул матрос и привычно скатился по лестнице на нижнюю палубу. Через четверть часа я и команда из четырёх матросов сошли на берег и пешим строем через весь город двинулись в направлении военного госпиталя.
Огромный госпиталь был наполнен людьми, как улей пчёлами. Кругом, даже в коридоре, стояли кровати с больными, резко пахло карболкой, кровью и ещё чем-то специфическим, отчего мои матросики закрутили головами.
— Не пойму, чем в нос шибает! — выразил общее настроение Тутаращенко, у которого, в связи с надвигающейся слепотой, обострилось обоняние. — Вроде как мясом гнилым отдаёт, и в то же время карамелью попахивает. Чудно, прости господи!
В отличие от моих подопечных, я хорошо знал этот запах — так пахнет человеческий гной. Я хотел сказать об этом подчинённым, и ещё присовокупить, что гной есть предвестник заживления раны и его боятся не надо. Хуже, если рана не заживает, а исходит сукровицей, или, не дай господь, оборачивается заражением крови — гангреной.
Однако ничего этого я поведать не успел, так как в этот момент на другом конце больничного коридора громко и назидательно зазвучал чей-то раскатистый голос, обертоны которого мне показались чрезвычайно знакомыми. Подойдя ближе, я узрел высокого широкоплечего врача в забрызганном кровью халате, который за какую-то оплошность распекал молоденькую сестру милосердия. Что-то очень знакомое было в его открытом широкоскулом лице исконного русака и манере разговора, но, как ни старался я, вспомнить не мог.
— Запомните голубушка! Вы не мне служите, и не господину главному врачу! Больница — это храм! Храм страждущих! Слышите меня? Храм, а не свинарник! Так что потрудитесь, любезнейшая, неукоснительно соблюдать нормы санитарии, и инструмент держать в состоянии стерильности!
— Кожемяка! — осенило меня. — Ну конечно, он — Василий Сокольских, который пять лет назад возле памятника академика Виллие наставлял меня на путь истинный. За эти годы Василий ещё больше заматерел и раздался в плечах, вот только вольнодумской бородки на его лице теперь не было.
— Доктор Сокольских? — обратился я к нему, и по его взгляду с сожалением понял, что он меня не помнит.
— Чем могу служить, господин лейтенант? — уважительно пробасил Василий, глядя мне в лицо.
— Ты уже сослужил мне службу, Кожемяка, и поэтому я у тебя в долгу, — сказал я, в глубине души надеясь, что память вернёт его в тот осенний день, которому было суждено стать днём нашего знакомства.
— Кожемяка? — удивился хирург. — Ах, да! Ну, конечно, Кожемяка! Простите, ради бога! Я не зазнался, просто стал забывать студенческое прозвище. Столько лет прошло…
— Пять! Прошло пять лет, — уточнил я и коротко обрисовал нашу встречу возле памятника. После моих слов Василий звучно шлёпнул себя ладонью по лбу.
— А не тот ли Вы саратовский юноша, который с растерянным видом бродил возле памятника по заплёванному газону, и не знал, на какой факультет подать прошение?
— Он самый! — облегчённо выдохнул я. Нет, память у Кожемяки была отменная.
— Если бы не ваша подсказка, я бы Вас сам никогда не узнал, — признался доктор. — Из Вас, юноша, получился блестящий офицер.
— Прежде всего я, как и Вы — медик, а всё остальное — вторично. Вот, привёз в госпиталь своих матросов, но у вас здесь такое столпотворение, что я даже не знаю, к кому обратиться.
— Ну это, брат, дело поправимо! — улыбнулся Кожемяка и положил тяжёлую длань на мой левый погон. — Сейчас я всё устрою.
Не прошло и получаса, как все четверо моих подчинённых были переодеты в больничное платье и разведены по палатам.
— Ну-с, батенька! — с довольным видом потёр руки Кожемяка. — Теперь предлагаю предаться вредным, но, чёрт возьми, приятным излишествам. У меня этим утром дежурство закончилось, сейчас время обеда, а я ещё почему-то здесь. Предлагаю продолжить наше общение в трактире. Здесь неподалёку держит трактир мой бывший пациент Никита Завидов. Год назад он обварился крутым кипятком. Все думали, что помрёт, уж больно ожоги обширные были. Может быть, и помер бы, если бы ко мне не попал.
— В госпиталь?
— Нет. В свободное время я бесплатно консультирую и иногда оперирую в больнице для бедных, которую выстроил на свои деньги купец Тимофей Луговской.
— Чего это толстосум сподобился снизойти до бедных? — удивился я, зная, что фамилия Луговского стала притчей во языцех и была чуть ли не синонимом жадности.
— Сын у него из-за границы проказу на себе привёз. Ну, сынка, ясное дело, в лепрозорий упекли, а папаша, значит, задумал больницу построить, и тем самым у Господа прощение выпросить.