Ариадна и Кнут сняли двухэтажный дом по улице Лаланд, 6. Первый этаж отвели под редакцию «Аффирмасьон», а на втором была их квартира. В ней устраивались дебаты, в которых принимали участие и французские политические деятели. И конечно, туда всегда приглашали тех, кто приезжал из Эрец-Исраэль.
Круг знакомых и друзей Ариадны с Кнутом резко изменился. Они стали гораздо чаще встречаться с французскими литераторами, чем с русскими.
Бушевавшая в Испании гражданская война не оставила равнодушными еврейских эмигрантов во Франции. Они записывались добровольцами в Интербригады[493] и провели в Париже кампанию по сбору пожертвований на отправку в Испанию типографского станка со шрифтом на идише для батальона Ботвина, состоявшего из евреев.
В «Аффирмасьон» появилось письмо одного такого добровольца Хаима Каца, который ушел на войну в Испанию, ни слова не сказав матери.
«Дорогая тетя Софи, ты пишешь, что я обманул маму и причинил ей боль своим поступком. Но вспомни ТАНАХ, вспомни, как Авраам собрался принести в жертву своего сына Исаака и как они обманули Сарру, мать Исаака, зная, что это причинит ей боль. Однако Исаак не погиб, потому что Авраам подчинился повелению Бога. Я могу помочь победе над фашизмом, подчиняясь требованиям моей совести; как же мама может жаловаться, я же делаю то, что сделал Авраам. Вероятно, я — плохой сын, если в выборе между моей совестью и желаниями мамы совесть взяла верх. Но мама сама в этом немножко виновата: она терпела много лишений, только бы дать мне хорошее еврейское воспитание, благодаря чему я узнал историю нашего народа, и она научила меня восхищаться пророками и воинами, которые погибали за свободу. Еврейское воспитание осветило мою жизнь, мои мысли и поступки, как сказал бы тебе, дорогая тетя Софи, каждый, кто сражается рядом со мной».
В другой публикации осуждались «Счастливые евреи гостеприимных стран, утопавшие частенько в иллюзорном (как оказалось в случае с немецкими, австрийскими, итальянскими, венгерскими евреями) комфорте (…) и затыкавшие уши, чтобы не слышать криков своих братьев, которых убивают».
Среди разбросанных листов бумаги, в облаке дыма, с неизменной сигаретой во рту Ариадна лихорадочно строчила косым, размашистым почерком статьи, выбрасывала написанное, переписывала заново.
В одной из передовиц их газеты Кнут написал:
«Девяносто восьми беженцам из Фландрии, которых должны были высадить в Вера-Крузе, повезло: Мексика приняла из них шестерых. Сегодня по воле забывшего о гуманности мира жизненное пространство для евреев сводится к морским пароходам, амбарам, таможням, концентрационным лагерям, тюрьмам и кладбищам. В современном мире проявляют великодушие к ворам, бандитам и убийцам. А единственное преступление — быть евреем (…) не подлежит помилованию».
В том же номере газета поместила объявление:
«Подпишитесь и предложите подписаться другим под нашей петицией в адрес английского правительства против „Белой книги“[494]. Берите у нас отпечатанные петиции бесплатно. (Чтобы получить их по почте, следует приложить марку.)»
«Аффирмасьон» постепенно приобретала авторов из молодых ассимилированных французских евреев, которых Кнут сумел вернуть в еврейство и привлечь к газете. Один писал в ней философские эссе, другой — стихи, а младшая сестра Ариадны Марина — музыкальную критику. Среди евреев у газеты были свои сторонники и свои противники.
Как-то в редакцию заглянул Жаботинский. Он галантно поцеловал Ариадне руку и, задержав ее на секунду в своей, улыбнулся:
— Ходят слухи, что «Аффирмасьон» — мое детище. Но только мы с вами знаем, что это не так.
— И очень жаль, что это не так, Владимир Евгеньевич. Ну, хоть пишите для нас.
— Не могу, голубушка, никак не могу. Страшно занят.
Обстановка в Европе все ухудшалась. Ни Кнут, ни Ариадна не сомневались, что самое страшное еще впереди. После «Хрустальной ночи»[495] уже никто не подозревал, что Ариадна не в своем уме. Но, несмотря ни на что, в это же время людей волновали новости и совсем другого толка. На нормандском курорте Херманвилле у сестры Кнута Либы появились новые поклонники — брат местного мясника и профессиональный жиголо из казино.
19 августа 1939 года в Женеве открылся 21-й Сионистский конгресс, посвященный «Белой книге». Ариадна с Кнутом и Евой поехали в Женеву.
Конгресс проходил в зале городского театра. Дискуссию открыл президент Всемирной сионистской организации Хаим Вейцман. Он осудил новую политику английских властей Палестины, ограничивавших еврейскую иммиграцию. Правда, в его речи послышались примирительные нотки: можно тем не менее шаг за шагом продолжать строить Эрец-Исраэль. В таком же духе выступили и другие делегаты.
На следующий день на трибуну поднялся идеолог рабочего движения в сионизме Берл Кацнельсон[496]. Он обрушился на «примиренцев» и на сионистское руководство, возражающее против нелегальной иммиграции.
— Теперь, — гремел Берл, — в авангарде борьбы идут еврейские беженцы. Это они будят совесть мира! Мы обязаны прийти им на помощь.
Делегаты вскочили с мест и устроили Берлу овацию. А Хаим Вейцман шепнул сидевшему рядом с ним в президиуме председателю правления Еврейского агентства Давиду Бен-Гуриону: «Полезной такую речь не назовешь». На что Бен-Гурион тут же ответил: «Это — самая лучшая сионистская речь на этом конгрессе».
Ариадна, Ева и Кнут как члены редколлегии «Аффирмасьон» получили приглашения на все заседания конгресса. На одном из них, по настоянию Ариадны, они устроили демонстрацию: в самом разгаре прений встали и подняли над головами три номера «Аффирмасьон», на каждом из которых стояло «Молоко», «Мед», «Кровь», что означало «Земля, текущая молоком и медом» теперь превратилась в «Землю, текущую молоком и медом, которая обливается кровью!». Но эта тихая демонстрация осталась незамеченной.
23 августа стало известно о подписании Молотовым[497] и Риббентропом[498] пакта между Советским Союзом и нацистской Германией. Над миром нависла угроза такой войны, что только в силу инерции конгресс мог еще три долгих дня заниматься текущими делами.
Прощаясь с делегатами, Хаим Вейцман произнес речь, заканчивавшуюся словами:
— Те из нас, кто уцелеет, будут сражаться, пока не настанут лучшие времена. До этих лучших времен я и прощаюсь с вами. До мирной встречи!
Доктор Вейцман тогда не мог знать, что большинство делегатов конгресса он видит последний раз в жизни.
21-й Сионистский конгресс закрылся 25 августа 1939 года.
А через шесть дней началась Вторая мировая война.
15
Только за первую неделю после начала Второй мировой войны сорок тысяч живших во Франции еврейских эмигрантов записались добровольцами во французскую армию. В том же месяце правительство Франции объявило вне закона компартию, а заодно и двенадцать еврейских организаций.
Отношение французов к войне выразилось в трех лозунгах, появившихся с небольшими интервалами в Париже.
Сначала «Долой войну!»
Потом «Долой капиталистическую войну!».
И наконец, «Долой войну еврейских капиталистов!».
В первый день войны Кнута мобилизовали. Он должен был развозить на велосипеде почту. Почти каждый вечер он приезжал домой. Увидев его в форме, Ариадна сказала:
— Вот я и стала солдаткой!
От тех дней осталась фотография, сделанная прямо на улице. Неулыбчивая Ариадна в шляпке, в строгом полосатом костюме и Кнут в военной форме, из-под которой виднеется более привычная для него сорочка с галстуком. Пилотка, ремень и особенно сапоги выглядят на нем как-то опереточно. Снимок сделан в такой солнечный день, что на нем запечатлелась длинная тень фотографа.
30 марта 1940 года, через семь месяцев после начала войны, Ариадна Скрябина вышла замуж за Довида Кнута.
Кнут описал это событие весьма скупо: «Вчера утром поженились. После обеда пошли на „Потоп“[499] в постановке Хмары. Хмара и Кедрова прекрасно играли»[500]. И Ариадна описала это событие скупо: «В субботу состоялась наша свадьба. Свидетелями были Тувим и маленький Шапиро. Завтракали дома с детьми, пригласили Шапиро с женой, но не Тувима — я не хотела его жены»[501].
Через три дня Кнут написал Еве, уже уехавшей в Палестину, что Ара на днях официально принимает еврейскую веру, и, к сожалению, ей дадут другое имя, а он усиленно читает древнюю историю и учит идиш.
А Ариадна написала Еве:
«Рада сообщить тебе, что я сменила имя. Теперь меня зовут, как я всегда и мечтала, Сарра (…) Раньше всего я пошла к раввину Сойлю, который дал мне книжечку и велел выучить ее наизусть. Через десять дней я вернулась к нему, он проверил меня и послал к главному раввину Жюльену Вейлю. Вейль — старик, утонченный аристократ, очень интеллигентный, возможно, чересчур европейский, но такой обворожительный, что и не выразить словами. Я ему представилась как мадам Фиксман. Он задавал мне вопросы, и я видела, что он вникает в мои ответы (…) Через час он мне сказал: „Приходите в воскресенье на улицу Сен-Жорж, дом 17, там будет собрание консистории“[502]. В воскресенье утром я туда пришла. За длинным столом сидел главный раввин, которого окружали многочисленные раввины. Рабби Сойль сидел справа от него. Входя я услышала, как кто-то громко и внятно произносит „клятву“. Главный раввин пригласил меня сесть, а молодой раввин Сойль, считая меня несколько застенчивой, наклонился к нему и сказал, что я очень старалась. Тогда главный ответил громко: „Знаю, знаю, мадам Фиксман в курсе всего, что касается иудаизма“. Мне показалось, что в его тоне есть оттенок иронии, но после того, как я прочла и подписала мое заявление, он горячо меня поздравил и выразил надежду, что я буду хорошей еврейкой. Потом мне разрешили пойти в микву