Три женщины — страница 57 из 99

Бетти тоже перевозила тяжелые чемоданы с оружием из Тулузы в Париж. В Тулузе товарищи помогли ей погрузить их в вагон, а в Париже ее должны были встретить. Поезд уже подходил к Парижу, когда выяснилось, что мост через Луару взорван. Пассажирам велели выйти из поезда и добираться до Парижа пешком. Бетти не знала, как дотащить два чемодана до города, и попросила соседа по купе помочь ей. Галантный сосед-француз одобрительно осмотрел юную мадемуазель и взялся за ручки чемоданов, но тут же опустил их на землю.

— Какие тяжелые!

— Тссс! — Бетти прижала палец к губам. — Там — динамит.

Сосед оценил ее юмор и донес чемоданы до города.

* * *

Вот как Ариадна описала жизнь в Тулузе в письме Бунину:

«Дорогой Иван Алексеевич, часто говорим о Вас и вспоминаем, а сесть за стол и написать все что-нибудь мешает. В противовес моему мужу у меня настроение чудное. Тулуза мне очень нравится, вероятно, потому что ощущаю себя здесь, как на вокзале. Хотя мы кое-как и устроились, и старшие дети с нами, и я даже имею службу, чего со мною никогда в жизни не случалось, общее впечатление от нашей жизни — что мы сидим на чемоданах и что ничего в этом городе не имеет к нам ни малейшего отношения (…) Я давным-давно пришла к заключению, что чем хуже, тем лучше. В Америку меня совершенно не тянет, не все ли равно, где сидеть. Галут мне давно осточертел, и нет ни малейшего желания после европейского гостеприимства попробовать американского, но Довиду, конечно, виднее (…) Помните ли Вы нашего друга Еву Циринскуто, рыжеватую блондинку с прозрачными глазами, — она уехала в Палестину и там вышла замуж. Больше ни о ком из общих знакомых ничего не могу сообщить. Понятия не имею, кто — где (…) Иван Алексеевич, милый, когда и где мы еще увидимся? Сведет ли еще судьба выпить вместе, помянуть минувшие дни? Очень радостно было бы встретиться с Вами, но это, понятно, как говорит Довид, „девичьи мечты“. Шлю Вам самый сердечный привет. Прошу не забывать. Ариадна Кнут»[570].

В 1942 году из Тулузы еще можно было послать письмо в Тель-Авив с явно еврейской фамилией отправителя, и Давид Фиксман написал Еве:

«У нас жизнь сложная (…) Прошли через большие трудности (…) Девочки стали девушками. Бетти — 16 лет, Мириам — около 18-и. Мириам очень выровнялась в смысле характера, похорошела (…) Бетти — малорослая, загадочная славянская натура. Обе — жуткие националистки. Прекрасно знают богослужение, впору заправскому раввину, знают все молитвы наизусть, поют национальные песни, зубрят иврит. Упрекают нас в равнодушии к мистическо-религиозной подоплеке. Эли (…) рослый, красивый и необычайно серьезный мальчуган. Кажется, не прощает нам (в душе) того, что мы больше чем на два года оставили его у чужих. Очень серьезен и научен всяким ритуальным штукам. Ариадна, она же Сарра (…) от религиозной настроенности перешла под моим зловредным влиянием к национальному самосознанию»[571].

Спустя две недели Кнут написал Еве:

«Наше положение оставляет желать лучшего. Я решил предпринять некоторые шаги для отъезда в Америку. Возможно, уже слишком поздно»[572].

О том, что значит «положение оставляет желать лучшего», Ева могла догадаться, узнав от Кнута, что случилось у ее сестры Юлии, которая с мужем — Иосифом Цукерманом, врачом, чемпионом Парижа по шахматам, — и с сыном скрывалась от немцев в маленьком городке на испанской границе. У ее мужа, писал Кнут, «началось что-то вроде мании преследования. Он стал каким-то запуганным, боязливым (…) Еще в Тулузе, когда мы однажды сидели в бистро (…) Иосиф схватил меня за руку и зашептал: „Пересядем в другое место, на нас смотрят и видят, что мы евреи“ (…) Жили они в двух комнатушках с кухней и уборной на темной лестнице, куда нужно пробираться согнувшись. Пишу тебе обо всех этих подробностях, потому что они имели значение для Иосифа и немало способствовали его самоубийству. Однажды, придя домой и не поздоровавшись с соседом, он миновал свою квартиру, поднялся этажом выше и выбросился из открытого окна (…) Думаю, он скончался через час»[573].

Конечно были, правда, редко, и такие евреи, которые открыто гордились своим еврейством, хотя прекрасно понимали, чем это им грозит.

Вот с каким письмом обратился раввин Яаков Каплан к главному комиссару правительства Виши по еврейским вопросам Ксавье Валла 31 июля 1941 года:

«Господин главный комиссар!

Имею честь уведомить Вас, что сегодня согласно предписанию я послал в мэрию заявление о том, что я — еврей, и приложил такие же заявления от членов моей семьи. Поскольку принадлежность к иудаизму — большая честь для меня, я рад случаю заявить об этом официально (…) В прилагаемой анкете я указал, что прошел войну 1914–1916 годов пехотинцем. Был ранен. В 1916 году получил орден Военного креста. Хотя как отец пяти детей я имел право оставаться в тылу, я воевал в 1939–1940 годах, будучи священнослужителем при войсковой части. Получил орден Почетного легиона как боец и священнослужитель (…) Могу добавить, что на последнюю войну мобилизовали трех моих братьев. Один из них еще в плену, другой награжден орденом Военного креста. Кроме того, шесть других членов моей семьи тоже мобилизованы, двое из них — офицеры — тоже еще в плену»[574].

19

10 мая 1942 года — два года спустя после оккупации Франции — в Монпелье, на вилле знаменитого физика Пьера Кюри[575], состоялся подпольный конгресс представителей сионистских и молодежных еврейских организаций, куда со всех концов Франции съехалось около сорока человек.

После бурных дебатов было принято решение, важность которого трудно переоценить: перестать регистрироваться для получения обязательной отметки «еврей» в удостоверении личности.

По сути, такое решение означало массовый уход в подполье.

Месяца через два после принятия этого решения немцы устроили самую большую облаву на евреев, а правительство Виши мобилизовало им в помощь четыре с половиной тысячи французских полицейских, предоставило адреса и анкетные данные евреев Франции.

Облава началась в Париже в четверг 16 июля 1942 года в 4 часа утра. Этот четверг потом назвали «черный». Полицейские ходили по квартирам и забирали женщин — до пятидесяти лет, мужчин — до шестидесяти и детей — старше двух лет. Больных стаскивали прямо с постели. Двухэтажные автобусы и крытые грузовики свозили евреев на центральный велодром, где за двое суток скопилось четыре тысячи пятьдесят детей, пять тысяч восемьсот две женщины и три тысячи тридцать мужчин — всего двенадцать тысяч восемьсот восемьдесят два еврея.

На велодроме у матерей отрывали детей ударами прикладов. Тысячи людей, прошедших первичную селекцию, двое суток ожидали транспорта без еды, питья и туалета. Один из оставшихся в живых вспоминал обезумевшую многотысячную толпу, заполнявшую трибуны велодрома и время от времени взрывавшуюся истерическими аплодисментами. Сошедшую с ума женщину привязали к носилкам. Другая попыталась убить своего сына осколком бутылки. Еще одна начала перерезать себе вены. На земле стонали больные. Беременная женщина кричала, что рожает.

Из двенадцати тысяч восьмисот восьмидесяти двух евреев, арестованных в «черный четверг», к концу войны выжили тридцать.

Немцы рассчитывали свезти на велодром вдвое больше, но, несмотря на строгую секретность операции, слухи о ней все же просочились, и части евреев не оказалось дома, когда за ними пришла полиция.

Для транспортировки в лагеря евреев, арестованных в «черный четверг», правительство Виши предоставило немцам необходимое количество поездов и даже, проявив инициативу, предложило сажать осиротевших после облав детей в вагоны вместе со взрослыми, чтобы в лагеря не шли поезда, набитые только еврейскими детьми. Но в те дни, когда, по указанию немцев, проводились «детские акции», отдельные составы с детьми продолжали уходить.

Журналист Петр Рысс[576] видел одну такую акцию.

«Счастливы те, кто не присутствовал при том, когда детей насильно отнимали у родителей. Ничего ужаснее нельзя себе представить, и описать это никому не под силу. Я видел вагоны для перевозки скота, набитые плачущими детьми под присмотром жандармов и гестаповцев. Женщины бежали за вагонами, истошно кричали, рыдали, рвали на себе волосы, падали, поднимались и снова бежали. Вагоны удалялись, матери безнадежно отставали от них, теряли сознание, а воздух продолжал содрогаться от плача, криков, причитаний, проклятий. Плакали случайные свидетели этого зрелища, обливались слезами улицы, дома. Казалось, небо и земля рушатся под потоками слез. И только гестаповцы улыбались. Жандармы и полицейские, которых заставляли проводить эти акции, тоже часто плакали. После облав на еврейских детей увольняли десятки полицейских. (…) В старом доме позади Нотр-Дам был маленький ресторан, куда я иногда ходил. Однажды прихожу — дверь закрыта. На следующий день тоже. Спросил соседей. Оказалось, хозяина с хозяйкой три дня назад арестовали, а десятилетний сын был в это время у товарища, так что его не взяли. Через два дня, беспокоясь о мальчике (…) я вернулся и хотел подняться на пятый этаж, где жили хозяева ресторана. Но консьержка сказала, что мне незачем туда ходить: оставшись без родителей, мальчик четыре дня проплакал, а прошлой ночью выбросился из окна. Утром изуродованное тело ребенка отправили в морг»[577].

24 августа 1942 года в «свободной зоне» прошла еще одна акция. Были арестованы все евреи, поселившиеся во Франции после 1936 года. Эта акция была названа «перемещением определенных категорий евреев в оккупированную зону», а в канцелярской переписке она значилась как «повторное распределение по этническим признакам».