Маня приобрела широкую известность. Руководство БУНДа было очень обеспокоено появлением конкурентов. Беспокойство усилилось, когда выяснилось, что молодая Вильбушевич знает не только язык еврейских масс — идиш, но и их психологию. А как ей не знать, если она стояла у верстака бок о бок с еврейскими рабочими!
Маня никогда не была оратором. Просто она говорила доходчиво и искренне. Люди шли за ней с огромным воодушевлением, так как чувствовали, что она их понимает, и верили, что правда на ее стороне.
— Кожевенники, плотники, портные, меховщики, сапожники! — обращалась Маня к слушателям с любых импровизированных трибун. — Прежде всего мы — евреи. Мы не должны вмешиваться в политические дела русского народа. Мы что, смазка для колес русской революции? Мы хотим сменить царский режим в России или сократить наш рабочий день? Что для нас важнее, политика или лишний грош? В черте оседлости испокон веков ешиботники, приехавшие из местечек в город, кормились в еврейских семьях не богачей, а совсем наоборот. Бедняки делились последним с бедняками. Кто это когда-нибудь слышал, чтобы бедняки-гои помогали другим беднякам-гоям — только бы те набирались знаний?! Так поделиться куском хлеба с нищим ешиботником мы можем, а сберечь копейку в стачечный фонд — нет? Не бойтесь полиции! — заканчивала Маня свои выступления. — Поверьте, нас больше не будут арестовывать за стачки и митинги. Мы станем такой силой, что нас не сломят ни полиция, ни казаки! Потому что бороться за свои права мы будем вместе.
Тут Маня доставала из кармана коробок спичек и показывала, как просто сломать по отдельности каждую спичку и как трудно — все спички вместе.
Недаром дочь Мани считала, что ее мать была прирожденным вождем, что в ней таилась какая-то непонятная сила.
В штаб-квартиру ЕНРП начали ежедневно приходить рабочие с просьбами, с жалобами, с предложениями. Просили, чтобы партия дала санкцию на стачку, чтобы взяла на себя переговоры с хозяевами, чтобы помогла материально. Там, где влияние «экономистов» было сильным, стачками руководил особый Ремесленный совет. Там, где их влияние было слабым, существовал Организационный совет. Над всеми этими советами стоял Общий комитет, который давал указания и обращался по текущим делам к начальнику минского жандармского отделения полковнику Васильеву.
Первые стачки в Минске проходили безнаказанно, поскольку Васильев получил от Зубатова указание «…смотреть сквозь пальцы на стачки, раз в них нет ни уголовщины, ни явной политики».
ЕНРП принимала на себя руководство стачкой, сама формулировала требования и письменно сообщала их хозяевам. Нередко стачка затягивалась только потому, что хозяин отказывался вести переговоры. В таких случаях Маня прибегала к разным ухищрениям, вплоть до воздействия на него через полковника Васильева.
Полковник был колоритной фигурой. Рослый, бритоголовый, с пышными усами и крепкими белыми зубами. Через правую щеку — большой ножевой шрам. Всей душой он был предан Зубатову, беспрекословно следовал приходившим из Москвы циркулярам и готов был на все, только бы выслужиться перед начальством.
В один прекрасный день на улицах Минска появились афиши с изображением приказчика, который, пользуясь отсутствием хозяина, сует себе в карман деньги, и рядом — обращение: «Друзья! Если вы хотите лучше жить, вам совсем не обязательно воровать! Мы поможем вам легальными способами сократить рабочий день, повысить жалованье, получить страховку». Дочитав обращение до самого конца, включая подпись, люди протирали глаза, щипали себя. Ничего им не померещилось. О том, что состоится собрание рабочих и служащих, сообщал сам начальник жандармерии полковник Васильев.
Самый большой в городе зал «Париж» был набит до отказа. Пришло человек четыреста. Полковник Васильев воодушевленно прогромыхал им со сцены:
— Я готов вам помочь. Я — представитель царской власти. Нет для меня ничего дороже, чем польза народу.
Народ бурлил. По приказу начальника жандармерии, минская полиция не только смотрела сквозь пальцы на забастовщиков, но еще и оказывала нажим на возмущенных заводчиков и фабрикантов, и рабочие воочию убеждались, что в конфликте с хозяевами правительство на их стороне.
Доверие к Мане росло. А она писала Зубатову:
«В Гродно рабочие в типографии Лапина задумали устроить стачку. Я убеждаю их идти законным путем, тогда никто не будет арестован. Они решили послушать меня (…) Если бы вы как-нибудь могли повлиять, чтобы их не тронули, право, вы бы фактически им показали, что не звери вы все, не лютые им враги»[737]. Зубатов незамедлительно обратился в Департамент полиции.
Из департамента столь же незамедлительно ушло распоряжение в Гродно не арестовывать рабочих. Зубатов послал в Петербург благодарственную телеграмму за оказанное ему доверие.
Полицейская политика, которой поощряли тех, кто помогал Мане, и арестовывали тех, кто ей мешал, постепенно привела к значительному росту популярности ЕНРП, а благодаря денежным фондам охранки у ЕНРП было гораздо больше возможностей, чем у БУНДа. Чайные, рабочие столовые, рабочие клубы, общество кредита — все эти приманки привлекали к ЕНРП, и к началу 1902 года она по численности превзошла в Минске БУНД. Более того, однажды семьсот бундовцев сразу перешли в ЕНРП. К тому же ЕНРП пополнялась за счет сионистов, которых БУНД не принимал. Вскоре ЕНРП объединила пятнадцать из шестнадцати профессиональных союзов в Минске. «Экономисты» занимали в Минске привилегированное положение, пользуясь среди всеобщего бесправия свободами, которые им предоставил полковник Васильев, включая свободу собраний. Эти собрания — общие и профессиональные — проходили в том же «Париже», и входные билеты печатались не, как обычно, «с разрешения полицмейстера», а «по распоряжению жандармского полковника». Полковник приходил на эти собрания и однажды даже произнес перед рабочими речь о вреде политики. На этих собраниях излагалась платформа «экономистов», критиковался БУНД и другие партии, обсуждались организационные вопросы. Бундовцы пытались срывать эти собрания, скупали входные билеты и демонстративно рвали их на глазах у всех, заглушали ораторов, швыряли в них тухлыми яйцами, устраивали потасовки в зале, а то и настоящие побоища, не говоря о постоянной слежке за «экономистами», чтобы заранее знать, что еще они там придумали. Но бундовцам ничего не помогало.
«Наш расчет был предельно простым, — вспоминает Маня. — Наша деятельность могла принести только пользу: мы никого не обманывали (…) Народ был с нами…»[738].
Успешно прошла забастовка на большой папиросной фабрике Шерешевского в Гродно, куда Маня приехала ее организовать. Об успехе забастовки Маня сразу же сообщила Зубатову, не преминув отметить разочарования бундовцев, ожидавших арестов забастовщиков.
Не получив никакой поддержки от полиции, Шерешевский пригласил к себе в особняк отца Мани, своего давнего знакомого, и, протянув ему коробку самых дорогих папирос своей фабрики, сказал:
— Слушайте, Вульф, я знал вашего папу Биньямина и вашу маму Хинду. Это были очень приличные и очень богатые люди. Ваш отец был поставщиком армии Его Императорского Величества.
Вульф кивнул.
— Так я вас спрашиваю, чего хочет ваша дочь? Чтобы я раздал свои деньги рабочим? Подождите, скоро она и на вашей мукомолке устроит революцию. Вам нужна революция? Вот видите. Тогда позвольте вас предупредить: или ваша дочь перестанет баламутить моих рабочих, или я подам на нее в суд.
Тем же вечером, топая ногами, Вульф кричал своей любимице:
— Ты нас пустишь по миру! Что сказала бы твоя покойная мать? Ты же ее и свела в могилу! Года тюрьмы тебе мало? Шерешевский тебя опять посадит еще на год!
Но Шерешевский Маню не посадил, а Зубатов вызвал ее в Москву отметить их успех. В Москве Зубатов пригласил Маню к себе, дав визитную карточку с адресом «Тверская улица, дом сестер Михлиных» и велев тщательно проверить, нет ли за ней «хвоста».
«Я согласилась, — писала Маня, — потому что хотела увидеть, как он живет. Он мне много рассказывал и о жене, и о сыне, который его не любил, и о свояченице-революционерке (…) Войдя, я сразу почувствовала в доме какую-то тоску. Увидела жену Зубатова, подавленную и печальную. В глазах ее была ненависть к мужу и, как мне показалось, ко мне тоже. Увидела я и сына, который даже не посмотрел на отца. Зубатов быстро провел меня к себе в кабинет. Он тоже выглядел подавленным»[739].
— А кто такие Михлины? — спросила Маня, сев в кресло.
— Моя жена и ее сестра. Михлины — их девичья фамилия. — Зубатов закрыл дверь и устроился напротив Мани.
— А почему дом не на ваше имя?
— Для конспирации. Вы же не хотите, чтобы все знали, где живет начальник охранки. А то и другие придут меня убивать, не только вы, — он с улыбкой покосился на Манину сумочку.
Маня покраснела.
— Я — человек крайних решений. Вы опять улыбаетесь, а я так создана, что мной играть нельзя, потом приходится тяжело расплачиваться.
— Помилуйте, Манечка, разве я вами когда-нибудь играл? Мы ведь с вами такое серьезное дело затеяли. Вот и поговорим о нем.
Маня посмотрела на дверь, за которой послышались шаги.
— Вы знаете, Сергей Васильевич, в Бутырках мне с вами было уютнее, чем тут.
9
Маня по-прежнему была увлечена идеей борьбы за светлое будущее еврейского рабочего класса, когда ею завладела еще одна идея. Она решила создать коммуну по Чернышевскому.
«Однажды, — вспоминает Маня, — знакомый моей сестры принес ей „Что делать?“ Чернышевского[740]. Я ее прочитала и вдруг почувствовала, что там есть намеки на то самое идеальное устройство общества, о котором я мечтала. Я читала эту книгу по ночам, очень медленно, много раз перечитывала. Думаю, как раз в те ночи у меня окончательно созрела мысль о коллективной жизни»