— Если бы отец твой не был таким расхлябанным интеллигентом, — не слезал со своего конька Стамо, — он был, казалось, не в состоянии расстаться с этой темой, — жил бы себе и здравствовал по сей день, и мы бы нынче вечером сидели вместе в корчме у Сандо да попивали ракию. Так и знай. Интеллигентность его угробила!
Стамо хотел любой ценой доказать к о м у - т о, что причиной смерти отца была его интеллигентность, а не он, Стамо. Вот какое дело!
— Послушай, — сказал я, — ты до каких пор будешь сваливать вину за смерть отца с больной головы на здоровую?
Мы стояли на самом краю яра.
Он растерялся, разинул рот, будто не веря своим ушам. Но тут же овладел собой, как опытный боксер после внезапного удара, и нагло спросил:
— Ты, пацан, никак спятил?
— Нечего корчить из себя агнца! — вспылил я. — Ты убил моего отца, дубина!
Он замахнулся, но я его опередил. Не зря в нашей факультетской секции я слыл одним из лучших боксеров. Прекрасное левое кроше заставило Стамо покачнуться, а сильный апперкот сбил со слоновьих ног и опрокинул в пропасть. Его огромное туловище покатилось по крутому склону. Светила луна, и все было видно как на ладони.
В ту секунду, когда ноги Стамо отделились от земли и он полетел навзничь, мне показалось, что сверху на меня обрушился ледяной водопад. Все тело обмякло, колени подогнулись, мне нестерпимо захотелось повалиться на снег.
Я хотел звать на помощь и, наверное, закричал бы, но, оглянувшись назад, оцепенел. В двух шагах от меня, чуть в сторонке, стоял Яким Давидов. Как всегда элегантный, в черной фетровой шляпе, черном пальто и светлом шелковом кашне. Он стоял, засунув руки в карманы, и поощрительно улыбался.
— Это… ты? — заикаясь, спросил я и почувствовал, как волосы у меня становятся дыбом. В этом его неожиданном появлении было что-то сверхъестественное.
— Я, а то кто же! — сказал Яким Давидов.
Помолчав, чтобы хоть немного собраться с духом, я спросил:
— Ты когда приехал? И зачем?
— Приехал с этим поездом, — сказал Яким Давидов, кивнув головой в сторону станции. — Меня прислала твоя мать, чтобы ты не был один.
Только теперь до моих ушей донеслось пыхтенье паровоза.
— Я убил этого человека, — промолвил я, поведя носком ботинка в сторону пропасти. — Ты все видел, правда?
— Ерунда! — Яким Давидов пожал плечами. — Он просто потерял равновесие, поскользнулся и упал. Если бы он не поскользнулся, этого бы не случилось. Все, точка!
Я удивленно уставился на него: уж не издевается ли он надо мной? А он подошел ко мне, взял меня за руку и сказал:
— Не будем терять время! Давай сообщим о случившемся несчастье начальнику станции и с первым же поездом, который придет через полтора часа, смоемся отсюда. С отцом все кончено, правда?
— Конечно, — сказал я.
— Тогда ничто не мешает нам испариться! — сделал вывод Яким Давидов.
Начальник станции, узнав, что такой страшный человек свалился в пропасть, не на шутку перепугался, он даже на время потерял дар речи. Потом с горем пополам очухался и попросил рассказать еще раз, как произошло несчастье, призвав в свидетели путевого обходчика.
Обходчик, в отличие от своего прямого начальника, услышав о происшествии, и ухом не повел, как-то даже вдруг повеселел, у него появилась охота шутить.
— Ну и ну! — заметил он. — Наш Стамо, небось, все камни посбивал, когда катился вниз. Башка-то у него, говорят, покрепче булыжника!
Начальник и обходчик вооружились фонарями, прихватили по доброй палке, чтоб можно было опираться, и пошли к обрыву. Привязав длинную веревку к кривой сливе, что росла неподалеку от места казни, они уцепились за веревку и вскоре исчезли во мраке окаянной прорвы. Минут через пятнадцать спасители выкарабкались из пропасти с трудом переводя дух. Начальник растерянно кусал посиневшие губы, а обходчик все так же весело доложил:
— Да в нем не меньше тонны весу! Пока перевернули лицом кверху, умаялись. Ох, и разукрасил же он себя, мать честная! На лбу дырища — суслик прошмыгнет.
Яким Давидов, как очевидец происшествия, написал две страницы показаний. Я ничего писать не стал. Через полтора часа к станции подошел скорый поезд, и мы с Якимом заняли пустое купе.
— Почему ты не сказал правду? — спросил я Якима, глядя на него с ненавистью.
— Почему? — переспросил он и снисходительно улыбнулся. — Во-первых, потому, что правда в данном случае весьма относительна. Если бы этот человек стоял не на самом краю обрыва, а хоть на шаг дальше, он бы непременно выдержал твои удары, а потом бы сгреб тебя своими лапищами и тогда не он, а ты лежал бы на дне пропасти с раскроенным черепом. И еще одно, что пожалуй, важнее. Сам подумай, есть ли здравый смысл в том, чтобы мир потерял будущего ученого ради какого-то типа, который невзначай поскользнулся, полетел в пропасть и убился?
У меня раскалывалась голова.
Поезд, набирая скорость, с грохотом мчался в ночи.
За пятнадцать дней, прошедших со дня смерти, отец был удостоен стольких почестей, сколько ему не было оказано за пятнадцать лет жизни. Делегация Союза художников специально ездила в Церовене, чтобы возложить венок на его могилу. Мать тоже поехала, я же наотрез отказался.
— Пошли они к чертям! — возмутился я. — Кое-кто из этих субчиков, что теперь будут держать пламенные речи над его могилой, не раз подкладывал ему, живому, свинью. Остальные тоже не лучше! Когда его постигла беда, никто из них и пальцем не шевельнул, чтобы ему помочь, они готовы были божиться, что знать его не знают… Чтобы я стоял перед его могилой рядом с такими мародерами? Нет, увольте!
— Все-таки неудобно, — робко уговаривала мать.
— Никаких «все-таки»! — крикнул я, выйдя из себя. — Того, что случилось, уже не вернуть!
Боюсь, что если бы я поехал, то сбросил бы в пропасть какого-нибудь другого мерзавца.
Потом отца удостоили звания народного художника, присвоили его имя одной из картинных галерей. Пошли слухи, что через год на фасаде нашего дома установят мемориальную доску. Такие слухи пришлись кстати, потому что, по другим слухам, один молодой, но уже нашумевший художник имел виды на наш чердак, служивший отцу мастерской.
В тот вечер, когда мать уехала с делегацией в Церовене, я развязал шпагат, которым была стянута стопка отцовских тетрадей, достал первую и принялся читать. Меня охватило ужасное волнение. Прочитав вступительную главу, которая называлась «Та, которая грядет», я сказал себе, что эта девочка здорово водила за нос моего родителя, хотя он ее и боготворил… Впрочем, у каждого времени — своя окраска!
Потом у меня возникло подозрение, что Снежана — личность гипотетическая. Плод богатого воображения и нервозности — насколько я понимал, у отца от трудной жизни и недоедания пошаливали нервы. Ведь он сам не раз упоминал о том, что его преследуют видения. Но однажды я не утерпел и решил заняться проверкой. Мы с Виолеттой, которая отлично знает французский язык, ходили во французское посольство, в министерство иностранных дел и наконец напали на след: в паспортном столе нам сказали, что в декабре 1934 года гражданин Франции Пьер Пуатье с дочерью Снежаной Пуатье выехал в Париж по делам службы. Пьер Пуатье был штатным сотрудником французского культурного института в Болгарии. Он проживал в Софии, на улице Алый мак, номер четыре. Улица Алый мак (бывшая Каблешкова) выходит на бульвар маршала Толбухина (в прошлом — бульвар Фердинанда). Все было так, как описывал отец.
След был не бог весть какой обнадеживающий, но он служил доказательством, что Снежана Пуатье — личность не выдуманная, а «всамделишная», она реально существовала и реально проживала неподалеку от дома, в котором жил в те годы отец, — в устье бульвара патриарха Евфимия, напротив памятника патриарху и кабачка «Спасение».
Я сел на трамвай, идущий в Лозенец, и сошел на перекрестке улицы Графа Игнатьева и бульвара патриарха Евфимия. Без особого труда нашел дом, о котором идет речь в записках. Он был четырехэтажный, окошки полуподвала смотрели (вернее, подслеповато щурились) на серые плиты тротуара. Стекла были пыльные, забрызганные грязью. Сразу было видно, что в полуподвале никто не живет, скорее всего обитатели дома держали в нем уголь, дрова и всякий хлам.
Прославленного кабачка «Спасение» не было и в помине: на его месте возвышалась бетонная громада кинотеатра «Дружба».
Я пошел на улицу Алый мак. Второй дом от угла, по описанию отца, был двухэтажный, желтый, с небольшим садиком, обнесенным железной оградой. От дома, садика и железной ограды не осталось и следа. Передо мной торчало серое безликое здание в четыре этажа.
Я на минуту остановился под фонарем. Возможно, это был тот самый фонарь, вид у него был не слишком современный. Я прислонился к столбу и закурил. Передо мной проносились вереницы машин, два светофора напротив тревожно мигали, небольшая площадь кишмя кишела народом. Нужно было иметь на редкость зоркий и наметанный глаз, чтобы среди подобного вавилонского столпотворения разглядеть тонкую фигурку Снежаны.
Но я был доволен, меня охватило чувство, подобное тому, которое испытал Магеллан, когда окаянный пролив оказался позади и он увидел необъятные просторы Тихого океана.
К нам то и дело являлись разные комиссии, они купили многие из оставшихся непроданными картин отца. Мать настолько увлеклась распродажей, что стала предлагать даже наброски, незаконченные эскизы. А когда отец был жив, она проявляла такое холодное безразличие к его искусству, что мне порой становилось не по себе. То ли ее соблазняли деньги, то ли она хотела поскорее избавиться от искусства, которое ей было чуждо, непонятно, а может, она надеялась таким образом освободиться от воспоминаний о человеке, к которому не питала бог знает каких чувств?
Сыновьям не дано судить своих родителей, а тем более — матерей, и потому я воздержусь от комментариев. Но поскольку дальше в этих записках не будет идти речи о моей родительнице, я передам в нескольких, ни к чему не обязывающих словах последнюю главу ее биографии. Через полтора года после смерти отца — я тогда учился в Советском Союзе — она вышла замуж за профессора физики из своего института. Этого немолодого плешивого человека, с мешками под глазами студенты прозвали Интегралом. Замужество матери меня ужасно рассердило, я перестал отвечать на ее письма, в каникулы не ездил домой, работал на хабаровском заводе микроэлектроники и терпеливо ждал своего часа. И дождался. А мать не дождалась. Она умерла — не то из-за нетерпения, не то от сердечной недостаточности — за год до того, как я получил диплом. При случае я скажу несколько слов об этой неприличной истории — неприличной, конечно же, не из-за поступка матери, а из-за моего поведения.