— Перестань думать над этим! — сказал я, милостиво махнув рукой.
Красная лампочка погасла, и Эм-Эм с удовольствием расправил плечи, словно освобождаясь от какого-то невидимого, невыносимо тяжелого груза.
«Ты никогда не сможешь уподобиться человеку, — в который раз подумал я и постарался перевести взгляд на зеленый круг электронных часов. — В прошлом ученые-мечтатели верили в такую возможность и даже боялись, что ты в конце концов вытеснишь своего создателя и станешь полновластным хозяином жизни. Все это, конечно, мистика и чушь!» Пока я смотрел на зеленый круг часов, накрученная до отказа пружина в моей душе опять лопнула, и в памяти всплыло число четырнадцать. За время моего короткого, кошмарного сна, это число несколько раз маячило у меня перед глазами, причем обе цифры были какие-то странные: единица напоминала вскинутую вверх руку утопающего человека, а четверка, казалось, была составлена из кусков льда. Мне тогда же, во сне, пришло в голову, что мой корреспондент, чего доброго и впрямь утопился в полынье: вчера истек четырнадцатый день.
Я знал, что Яким Давидов, отказываясь дать ход жалобе этого молодого человека, рассуждал так: «Если я его помилую, мы сохраним одно человеческое счастье. Но, сохранив это человеческое счастье, нарушим общественную дисциплину. С точки зрения общественной пользы что предпочтительнее? Личное счастье или общественная дисциплина? Естественно, — общественная дисциплина!»
Короче, он слово в слово повторил в уме выводы районной ЭВМ. А какая из моих ЭВМ не руководствуется во всех случаях исключительно принципами оптимальной общественной пользы?
«Нет, тебе никогда не приблизиться к человеку, — продолжал думать я о несчастном Эм-Эм. — Твое сознание будет всегда рефлекторным и запрограммированным, автоматическим, какие бы огромные количества информации ты не накопил в своей электронной памяти и с какой бы астрономической скоростью их ни обрабатывал. А вот мы, люди, пожалуй, начнем потихоньку-полегоньку походить на тебя, все больше подпадая под власть твоего здравого смысла, — это уже реальная возможность, опасность, которая при случае может сыграть с нами скверную шутку. Над этим стоит призадуматься, против такой перспективы нужно вовремя принять меры, — не то люди превратятся в роботов».
Картина возможного полного торжества «абсолютного разума», когда человек, абстрагировавшись от эмоций, превратится в живое воплощение математической логики, логики вообще, — эта картина заставила меня содрогнуться. Я с ненавистью взглянул на Эм-Эм, чинно стоявшего около моей постели, и шепотом, как бы в полусне произнес: «Ужасно! Это было более чем чудовищно!»
— Вы что-то сказали? — спросил Эм-Эм.
Я ему не ответил. Душу мою обуревали противоречивые чувства. Во-первых, я удивился, что защищаю позиции, которые даже наедине с собой не должен был считать своими. Разве к лицу мне, создателю искусственного интеллекта брать под защиту душевность, эмоциональность и всякие прочие сентименты? Где это видано, чтобы кибернетик, который только в течение последнего года освободил от работы более двадцати тысяч рабочих, инженеров и служащих, заменив их точными и исполнительными автоматами, воздыхал об эмоциях?
Второе чувство, нахлынувшее мне в душу, оставило в ней темный след, какой тянется — или нам только так кажется! — за птицами, перелетающими в сумерки с места на место. «Ох, и влетит же мне, — подумал я, — если Великий Магнус узнает от моего Эм-Эм, какие нелепые и еретические мысли витают в моей голове! Вероятно, он потребует, чтобы меня выслали в Антарктиду, хотя в его электронной памяти и значится, что я один из его создателей.
Информация о том, что я испытываю тоску, что я серьезно опасаюсь за мир эмоции, тут же и непременно вызовет в его бездонном мозгу обратную реакцию. Во имя оптимальной пользы для общества он с ходу решит, что я должен уехать в ледяные пустыни Южного полюса. А там бунтуй сколько угодно против собственных же принципов! И кто за меня заступится — уж не Яким ли Давидов или Райский?
Самое страшное, — продолжал рассуждать я, — что в последние недели мои чувства вырвались на свободу, словно узники из тюремных камер. Я так долго держал их под замком, чтобы они мне не мешали, что начал было подозревать, будто они навсегда потеряли желание выйти на свободу. Но в последние недели…»
Я оглянулся на Эм-Эм и окинул его подозрительным взглядом.
— Эм-Эм, — сказал я, стараясь казаться спокойным, — пойди приготовь гимнастический зал для утренней зарядки. Мне нужен высокогорный воздух и низкая температура!
— Сию минуту! — отозвался Эм-Эм. — Вы получите высоту две тысячи метров и температуру около нуля.
Когда он вышел, я наконец-то смог подумать о задаче, которую мне предстояло выполнить сегодня. Задача эта была почетная (в глазах других!), меня ожидали слава, общественное признание, большие награды. Дело в том, что после многих дней напряженного и вдохновенного труда мне удалось составить проект реорганизации автоматики на заводах, выпускающих легкие вертолеты. Благодаря моему проекту выпуск вертолетов увеличится примерно на тысячу в год, а их себестоимость уменьшится наполовину. Высвобождается около десяти тысяч пар рабочих рук, которые можно будет использовать на других объектах — как в нашем регионе, так и за пределами континента. Я работал над своим проектом с большим вдохновением, в первую очередь из-за этой тысячи вертолетов, я думал о том, что люди получат возможность в свободные дни недели улетать подальше от миллионных городов с их загрязненной атмосферой.
Великий Магнус одобрил проект и дал указание Центральному бюро трудовых ресурсов распределить освобожденную рабочую силу. А в одиннадцать часов утра во дворе завода состоится многолюдный митинг, на котором должен выступить главный инженер-конструктор Иосиф Димов. После митинга Законодательный Совет и профсоюзы закатят торжественный обед, на котором первый министр Законодательного Совета вручит мне Золотой знак Почета. Вот какой славный день мне предстоял: я получу Золотой знак и выступлю перед народом.
Но я проснулся в отвратительном настроении. После бессонной ночи я чувствовал себя измотанным, обессилевшим, как человек, перенесший тяжелый и опасный сердечный приступи с трудом выбрался из-под одеяла, не зажигая лампы, ощупью, нашел комнатные туфли и неуверенными шагами, как больной, побрел в свой гимнастический зал.
Чтобы попасть в это помещение, нужно было пройти через специальный вестибюль, представлявший собой большую камеру, разделенную на два отсека, причем отсек, соединявшийся с гимнастическим залом, был снабжен установкой для герметической изоляции от внешнего мира. Зал был невелик, не больше вестибюля, он был озарен бледно-зеленым неоновым светом. В нем стояли два снаряда: перекладина и круговой эскалатор, у которого были видны только четыре ступеньки, обнесенные легкими перилами, остальная же его часть находилась под мраморным полом. На перилах слева установлен специальный электрический рычаг, регулирующий скорость движения ступенек. В лучшие дни, когда я чувствовал себя бодрее, мне удавалось «пробегать» не сходя с места от пяти до восьми километров — расстояние весьма солидное для человека, ведущего преимущественно сидячий образ жизни.
Я прошел мимо перекладины, не взглянув на нее, лениво встал на нижнюю ступеньку эскалатора и осторожно нажал рычаг скорости. Ступеньки поплыли сначала медленно, потом быстрее — мой повседневный бег на месте начался в неизменном, давно установленном порядке.
«А почему бы не позвонить в кабинет первого министра и не сказать его секретарям, что мне сегодня нездоровится, пусть перенесут торжество на завтра!» — мелькнуло у меня в голове, когда стрелка спидометра показывала двенадцать километров в час.
Эта мысль, пожалуй, еще не до конца созревшая, показалась мне спасительной и я ухватился за нее, как утопающий за соломинку. Чем завтрашний день будет лучше сегодняшнего и будет ли он лучше вообще, я не знал, но как бы то ни было, счастливая мысль мне пришлась по душе, и я повернул рычаг на сто восемьдесят градусов влево. От резкой остановки эскалатора меня швырнуло вперед и я растянулся ничком.
В начале девятого я, выбритый до блеска, распространяя вокруг легкий аромат дорогого трубочного табака, в строгом костюме табачного цвета вошел в столовую и, притворившись, что не замечаю Эм-Эм, торчавшего в противоположном углу, направился к пищевому автомату и нажал кнопку. Автомат выдал мне стакан черного кофе. Эм-Эм, не дожидаясь, приглашения, движимый импульсами накопленного опыта, бесшумно приблизился к моему плечу и, уставившись на меня немигающими зелеными глазами, спросил, не забыл ли я взять бутерброд с ветчиной. Я сказал ему, что все бутерброды в мире мне опротивели, я их видеть не хочу.
— Но вчера вы съели один, — напомнил Эм-Эм.
— Это был последний бутерброд в моей жизни! — заявил я совершенно серьезно.
— Прошу прощения, — сказал Эм-Эм, — но напоследок вы ведете себя странно, Этим утром вы на десять минут раньше прервали зарядку, а теперь не желаете есть бутерброд. Пожалуй, я вызову профессора из больницы, чтобы он вас осмотрел.
— Если ты это сделаешь, — сказал я, ставя пустой стакан на подставку автомата, — если ты это сделаешь, — повторил я, — то я возьму отвертку, разберу тебя на составные части и выброшу в мусоропровод.
— Вы не сделаете этого, — бесстрастным тоном промолвил Эм-Эм.
— Почему ты так думаешь? — спросил я, прищурившись, и в ту же секунду почувствовал, что краснею от стыда, — разве можно злиться на робота!
— Потому что вас лишат звания и приговорят к принудительным работам, — продолжал Эм-Эм. — Мы, роботы, — общественная собственность и находимся под охраной государства.
— Ничего, — сказал я мрачно, постепенно освобождаясь от нахлынувшего на меня чувства стыда, — я никакой работы не боюсь, а на звания мне наплевать!
Робот не шевельнулся, над его лбом вспыхнула красная лампочка, а в зеленых глазах, казалось, полыхал пожар.