И настал день: обскакал ученик своего учителя! Соорудил Коля мельницу. Да какую! Под ветром крыльями размахивает, жужжит, а формы совершенные, точные, все пропорции соблюдены.
Соседи приходили на дивную игрушку глянуть. Восхищенно цокали языками: красота!
В первое же лето в Конятине Коля научился плавать, нырять. Правда, Маркел Петрович строго-настрого наказывал без взрослых на Десну не ходить. Но разве найдешь в себе силы удержаться? Когда такая жара стоит, что земля раскалилась, сады поникли — дождя ждут. А под горой в отлогих песчаных берегах сверкает река, дышит свежестью, манит таинственными зарослями камыша на островках, корягами в затонах, под которыми живут здоровенные раки — вытащишь такое чудовище за клешню, а он так и норовит схватить тебя за палец…
На круче выставлены караулы — по жребию. Одни сторожат, другие купаются.
Однажды Микола в карауле стоял, а Коля купался. Уже все сроки истекли — пора меняться, а Коля все не идет на косогор. Спустился Микола к реке, а дружок у берега плавает, губы посинели, зубами стучит.
— Ты чего это? Вылезай!
— Н-не могу… Г-голый я…
— Так оденься!
— Нету моей одежды…
— Где же она? — ахнул Микола.
— П-потом скажу. Беги домой, принеси штаны и рубаху.
— А ты?
— Я еще п-поплаваю…
А случилось вот что. Уже дома Коля рассказал.
Только собрался Коля раздеться и в реку прыгнуть, увидел: двое по дороге у реки идут, старик слепой с мальчиком-поводырем. Около Коли остановились, как к Облонскому парому пройти, спрашивают. Коля показал поводырю, а мальчик — одногодок его, только худ до невозможности, одни косточки, личико с кулак, глаза на нем большие, грустные. И в лохмотьях хлопец немыслимых: как только на теле держатся. Разговорились. Павликом хлопца звали, а в суме нищенской у него вместе с хлебом, что люди добрые за Христа ради дали, книжки — букварь и учебник арифметики. В школу Павлик собрался, да только вот надеть нечего, сирота он, костюм справить некому. Быстро разделся Коля, нырнул в реку, а потом, высунув голову из воды, сказал: "Снимай эти… лохмотья, а мои штаны и рубаху надевай. Новые они, для школы подойдут". — "А ты?!" — оторопел Павлик. "Что-нибудь придумаю…"
— Что, дедушка Маркел, за лозиной идти? — закончил свой рассказ Коля.
Обнял Маркел Петрович внука, потрепал большой рукой спутанные густые волосы, еще мокрые, вздохнул:
— Доброе у тебя сердце, внучок. Нелегкая твоя доля будет на этом свете.
А глаза Настасьи Осиповны слез полны.
В октябре 1861 года Коле Кибальчичу исполнилось восемь лет, а Миколе Иваницкому — девять. Приехал Иван Иосифович за сыном, но встретил слезы, мольбы ("Папа, пожалуйста, я в Конятине хочу!.."). Маркел Петрович сидел мрачный, сказал:
— Раз хлопцу здесь хорошо, чего ты?.. Иль не родные мы? А на харчи, ладно, брать буду, раз тебя гордыня заела.
На том и порешили. И держали отцы семейств совет: растут сыновья, пора думать, как дальше быть. Собственно, решено давно, традиция из веку: Кибальчичи, Иваницкие, Зеньковы — кланы священников на Черниговщине, надежная опора православной веры В Новгород-Северское духовное училище пойдут отроки, по отцовской стезе. А совет рядили один: где сыновей готовить в бурсу? В Коропе или в Конятине? К зиме вернется из Крыма больная Варвара Максимовна — не помогли ни врачи, ни южный воздух, болезнь медленно, но неуклонно делала свое дело. И порешили: в Конятине оба Николая подготовятся в духовное училище.
Маркел Петрович съездил в Короп за грифельными досками и учебниками. Буквари не понадобились — оба уже хорошо читали, а Коля мог, хоть и по слогам, немецкие и французские книги для детей читать — уроки матери не пропали даром. Писать не умели, хотя Коля лихо "печатал" слова на грифельной доске, срисовывая их с книг. Теперь сели за алфавит, прописи. Очень пригодилось Колино упорство.
А по арифметике познания учеников ограничивались детскими считалками да умением разделить по справедливости яблоки, груши, добытые в чужих садах.
Вскоре математические способности Коли поразили и озадачили учителя: ум быстрый, четкий, аналитический, все хватает на лету. Говорил при встрече Ивану Иосифовичу:
— Одарен. Прямо Ломоносов. Может, неправильно мы его… Может, лучше в гимназию?
Отец Иван был тверд: его сыновья будут священниками. Но способностями младшего гордился.
К этому времени в доме Маркела Петровича появился третий ученик, Сашко Рубанюк, одногодок Коли, — он его "откопал" на улице. Сашко был светленький, застенчивый, а в математике — бог, с Колей наперегонки задачки решали — всегда побеждал. А Коля, это было заложено в его натуре, совсем не завидовал Сашку, наоборот, восхищался им, говорил:
— Вот кто Ломоносов-то настоящий! Сашко наш!
Сашка с помощью Ивана Иосифовича одели и обули "по-пански". Помещик Сильчевский, дружный с семьей Кибальчичей, пообещал: "Закончит мальчик домашнее обучение, в гимназию отдам и пансион положу".
Только не суждено было Сашку в гимназию поступить…
На третий год обучения, до покрова, отдали родители Сашка внаймы к купцу Защанскому (рыба, мясо, колониальные товары) в Короп. Все же без лишнего рта в хате, и копейку какую в семью принесет.
…И был тихий, звонкий день, какие приходят на Украину в конце сентября, когда земля отдала людям все, что вырастили они на ней своими нелегкими трудами, и незримая усталость лежит на голых полях с колючей стерней, с сухими кукурузными быльями, с коричневыми шапками уцелевших подсолнухов на межах, из которых птицы потаскали зерна. Невесомость, прозрачность, тишина, от Десны тянет осенним холодком, паутинка блестит на солнце. Бабье лето…
Коля сидел в сарайчике за хатой, в "мастерской" колдовал над деревянными обрубками — будет фрегат под парусами.
Ворвался во двор Микола, лицо ужасом искаженное:
— Купец Защанский Сашка убил!..
— Что?
А дальше было все смутно.
Везли Сашка на телеге под рогожей, только ноги торчали в стоптанных разбитых сапогах и макушку белобрысую видно. Шатало телегу на колдобинах, и голова беспомощно болталась из стороны в сторону.
За телегой шла молчаливая толпа, она все росла. Коля тоже шагал рядом с телегой, неотрывно глядя на белобрысую Сашкину макушку. И все как во сне: телега, пегая понурая лошадь, люди, синее небо, в котором слюдяно блестит паутина. И Сашко, Сашко Мертвый.
А сзади чей-то голос скрипучий: "Мешок с кофием опрокинул, а зерны-то дорогие, колониальные, ну и ударил нешибко. По голове, правда, кто ж знал, что мальчонка квелый? Да и то! Где помер-то? В лазарете! Может, от лекарств. Подумаешь, один разок по голове…" Здоровым пудовым кулачищем по Сашкиной голове… В которой жил такой удивительный мозг!
Что-то тяжелое, черное, страшное копится в груди. Даже воздуха не хватает. Ненависть. И мысль вдруг недетская, тяжелая: "Да что это творится?.."
А дальше опять смутно, как во сне: Сашка отпевают в церкви, ладан плавает над гробом, где лежит он, маленький, светлый. Дьякон невнятно шепчет. Плач за спиной. "Господи, за что?"
— А-а! — Безумный крик застревает под церковными сводами. — Сы-но-че-ек!..
Мать Сашка выносят из церкви, не в себе она, глаза по толпе шарят, а в них — так страшно! — смех: "Сашенька, карамельку куплю, встань!"
Потом кладбище, могила, и гроб в нее опускают, уже заколоченный. В нем — Сашко. Да куда же ты, Сашко? Куда ты уходишь? Куда уходят те, кто умирает?
Земля гулко стучит по гробу, невидимому там, в страшной яме.
Свежий холм на могиле. Нет Сашка. И больше никогда не будет?
Подкосились колени, кувыркнулась часовенка деревянная, и небо, и желтые деревья, и кресты. Темно. И душно.
…Коля очнулся на кровати, на жаркой перине. Лицо отца над ним, встревоженное, родное.
— Папа…
— Что ты хочешь, Коленька? (Никогда не называл так. Только мама. "Мама… И мама умрет".) Болит что-нибудь?
— Нет. Пить хочу.
Настасья Осиповна поднесла кружку с холодным морковным морсом, о край мелко стучали зубы.
Болел долго. И болезнь странная: ничего, не болит, только слабость, все спится, спится. Городится всякая ерунда, даже не поймешь толком, что там. Рожи какие-то, вепри, чудища. Шум, свист, шорох крыльев. И Сашко среди них, только не прежний Сашко — другой; ихний — страшный. То вдруг зеленый-зеленый луг увидел, и по нему цветы красные.
Как-то открыл глаза — на табурете Микола. Сказал:
— Купец Защанский откупился. Мировому в лапу дал.
Коля сжал веки. Зеленый луг с цветами красными.
Он поднялся через две недели, худой, с запавшими глазами… другой. Ноги мелко, противно дрожали от слабости. Накинул пальто, вышел на крыльцо — и зажмурился: снег падал на землю, первый, случайный снег в середине октября. Бело, чисто кругом.
Десятый год шел Коле Кибальчичу.
Что же это за страна такая, проклятая? Где можно человека убить кулачищем по голове? Безнаказанно… Или засечь насмерть за то, что невесту защищал от ирода-помещика? И все — безнаказанно…
А страна эта — Российская империя.
Загремел засов в двери.
— На допрос.
В следственной комнате Александр Михайлов привычно, не дожидаясь приглашения, сел на табурет в углу под окном.
— Продолжим наши беседы, господин Михайлов. — "Беседы", — усмехнулся Александр. — Понимаю… — Голос звучал монотонно, без всякой энергии. — Наши беседы — это скорее мои монологи. Однако надеюсь сегодня мы поговорим. Конкретных вопросов не будет Поговорим, Александр Дмитриевич, теоретически. Пофилософствуем. Я пытаюсь понять: откуда берутся люди вашей породы?! Почва!.. Какая почва породила "Народную волю"?
Жизнь! — не выдержал Александр Михайлов. — Если более точно — жизнь народа в Российской империи.
— Жизнь?! — Следователь усмехнулся. — И что же это за такое понимание жизни, чтобы с бомбой на государя? И когда оно у вас возникло?! Где? Здесь, в Петербурге, в стенах наших учебных заведений? — Михайлов молчал. — Или раньше, может быть, в гимназические годы? Вспомните Новгород-Северский, не встречались ли вы там с Николаем Кибальчичем, ну, допустим, какой-нибудь тайный кружок?.. Не было такого?