Три жизни: Кибальчич — страница 26 из 36

тебе кит какой, целый прилавок заняла, лещи свежие лопатами один к одному сложены, чешуей посверкивают, и тут же лещи копченые с запахом неописуемым, и тарань, и всякая вяленая рыба — извольте, а плотва серебристая, окунь полосатый, красноперка и прочая мелкая рыбешка из Десны-матушки целыми кучами прямо на снег свалена: бери — не хочу! А рядом — солености: красная икра в бочке, черная икра с духом сырым, утробным. И опять-таки в бочках сельдь всех сортов, но лучшая сельдь — залом черноморский, со спинкой толстой, серенькой, мясо белое, во рту само тает, жевать не надо… А продает залом детина волосатый, поверх тулупа фартук длинный, от рассола мокрый, задубелый, а над кадушками с заломом этим самым вывеска кривыми веселыми буквами написана: "Сам ловил, сам солил, сам привез, сам продаю".

Устали уже хлопцы от впечатлений, если признаться.

К тому же — и не заметили! — сумерки на ярмарочную площадь опустились. И сумерки-то, представьте, синие! Как будто все тихо так, незаметно, потонуло в синем: купола Успенской церкви, хаты, что площадь обступили. Синими стали понурые лошади и волы, мордами кто в сено, кто в торбы с овсом зарылись. Синь поползла меж торговых рядов, еще многолюдных. Лампами и цветными китайскими фонариками вдруг освещены стали балаганы, а в шатре, где младенец о двух головах — через открытую дверь видно, — свет малиновый, зловещий, как в преисподней.

И вдруг! Трах-тара-рах! Затрещало, фыркнуло, быстрее посыпало искрами. Огненное колесо закрутилось — все быстрее, быстрее, быстрее! Шутихи разлетелись в разные стороны, брызгаясь цветными огнями. Баба какая-то завизжала, то ли от страха, то ли от восторга. Ракеты с грохотом и дымом вверх — и расцвели над синей ярмаркой цветы огненные, радуга заходила в небе над головами изумленных людей. Фейерверк!

Новые ракеты летят вверх, крутятся огненные колеса, пишет в небе живой послушный огонь всеми цветами радуги таинственные письмена, все освещено волшебно, все в цветном движении, и кажется: не жизнь это, а волшебный сон, который вот-вот кончится.

"Не кончайся! Не кончайся! — Коля завороженно смотрит вокруг, с грохочущим сердцем, шепчет, как молитву. — Не кончайся!.."

Но растаяла в вышине последняя ракета, цветок на серой длинной ножке, — и кончилось все разом: сон, волшебство, сказка. И оказывается, совсем стемнело, уже и мир освещен только зыбким светом снега.

Затихает ярмарка, расходится…

Молча отправились по домам. Коля ничего не мог говорить, он думал: человек заставляет огонь делать такие чудеса, человек приручил его, как дикого зверя.

Огонь в фейерверке не враг людской. Укрощенный он. Вот в чем дело… Когда прощались на Облонской улице, Грицько сказал:

— А ведь эти ракеты для фейерверка, шутихи всякие, сосед наш делает, Кирилл Даруйко. У него мастерская пиро… это, пиротехническая.

— Грицько… А ты можешь познакомить меня с ним?

— А чего же? Конечно!

Рано утром Коля Кибальчич уже был в Закоропье. Кирилл Даруйко оказался молодым веселым дядькой с казацкими длинными усами-кольцами в стороны.

— Моему делу обучиться хочешь? — даже обрадовался он. — Пожалуйста! Сыны мои что-то не очень до пиротехнического дела охочи.

…Теперь Коля до глубокого вечера просиживал в мастерской Кирилла Васильевича, постигая хитрую премудрость, пропах селитрой, прожег штаны, опалил брови, голова болела от зловонных смесей, но он, как во всем, за что брался, был упорен, терпелив, учитель только изумлялся: "Башковитый хлопец!" Домой Коля приходил усталый, валился спать, и ему снился фейерверк.

…Свою ракету он сделал за день до отъезда в Новгород-Северский, все до последней детали своими руками.

Вечером втроем они вышли за околицу города: Коля, Грицько и Кирилл Васильевич. Вечер был морозный, ясный, в небе висела луна, вокруг нее был слабо светящийся круг. Великая снежная тишина лежала над украинской степью. В Коропе лаяли собаки.

— Ну, Коля, — сказал Кирилл Васильевич, — с богом!

Коля чиркнул спичкой, дал ей разгореться, поднес огонек к запалу — огненная живая струйка побежала к взрывателю. Вспыхнуло ярко, ракета вздрогнула всем своим длинным телом и, шипя, рванулась вверх.

— Полетела! Полетела!

"Моя ракета!"

Его первая ракета…

Сыпя искрами, ракета описала крутую дугу и, погаснув еще в полете, упала где-то в снегах.

Коля смотрел в беспредельное небо над своей головой…

IV

"Итак, картина ясна. — Владимир Николаевич Герард неторопливо прохаживался по своему кабинету. За темными окнами стояла ночь. Весеннее небо было в редких звездах. — Для меня ясна: правительство само создает революционеров, толкает этих молодых людей на путь борьбы. На путь вооруженной борьбы…"

Адвокат подошел к письменному столу, машинально отпил глоток остывшего чая, сел в кресло и, открыв папку, начал перелистывать — в который раз! — разномастные листы.

"Во всяком случае, с моим подзащитным именно так".

Занимаясь делом Кибальчича, Владимир Николаевич изменился: потерял покой, тревога поселилась в душе, пропал аппетит. Он просыпался в середине ночи и уже долго не мог заснуть. Поднимался осторожно с постели, чтобы не разбудить жену, накидывал теплый халат, совал ноги в меховые туфли, шел в кабинет. Притягивали, манили папки с "Делом Кибальчича Николая Иванова".

"Что же, попытаемся выстроить все это в логический ряд. Новгород-Северскую гимназию заканчивает, притом блестяще, восемнадцатилетний юноша, отправляется в Петербург, поступает в институт по призванию — собирается стать инженером путей сообщения. На первых курсах проявляет себя чрезвычайно способным. Увлекается социалистическими идеями, "хождением в народ"… Да, мой подзащитный наверняка натура честная, свободолюбивая, ранимая несправедливостью в любой форме. Нет, не увлечение, а неотвратимая тяга служить народу. Поэтому — перевод в медицинскую академию. Потом — лето 1875 года. Он принял решение, но действует один. Или, может быть, со своим товарищем Тютчевым, с которым, судя по материалам, вместе приехал в село Жорницы к брату Степану. Но на следствии говорить категорически отказывался. Вообще характерно: и на том следствии, и сейчас он очень осторожен в показаниях, когда речь заходит о его друзьях или соратниках. Никого не выдать случайно ни словом, ни намеком, ни полунамеком — вот железное правило Николая Кибальчича.

Хорошо, хорошо, что же дальше?"

Владимир Николаевич уже в волнении, машинально листал том Петровских судебных указов. Если предположить, что правительство не ответило бы на этот порыв нашей молодости — "хождение в народ" — немедленными репрессиями… Отнестись бы терпимо: гласно, не ожесточаясь, вступить в полемику, пойти на определенные демократические уступки, может быть, ввести в стране конституцию, ведь предлагал же Лорис-Меликов! Все это необходимо России, в этом правы народовольцы. Ведь есть примеры таких компромиссов в европейских странах, примеры поисков сближения верховной власти с социалистами и другими оппозиционными партиями. И в результате на наших глазах, например в Скандинавских странах, в Англии, Пруссии, рождается новый социальный строй, демократический, в правительствах представители разных партий, даже с сохранением кайзеров и королей. Но это случается, когда сами короли понимают историческую необходимость и неизбежность сближения с инакомыслящими. А у нас? Наш самодержец и его окружение? В каталажку! Другого разговора с "нигилистами" на Руси не знают. И нигилисты с книжками о "четырех братьях" и сочинениями Бакунина превращаются в революционеров в террористов со смертоносными снарядами. В самом деле… Если самодержавная власть пошла бы по другому пути! Не было бы повальной облавы по всей империи на народников в 1874–1875 годах, позорного "процесса 193-х", смертей и сумасшествий в тюрьмах, выстрела Веры Засулич в петербургского градоначальника Трепова, первых террористических актов против провокаторов и доносчиков. И в конечном итоге не было бы Первого марта 1881 года…

"И не арестовали бы моего подзащитного по доносу священника Олторжевского за распространение среди крестьян наивной "Сказки о четырех братьях и их приключениях".

Адвокат Герард переворачивал листы "Дела". Ладно, арестовали, так не держите же под следствием почти три года! Судите сразу!"

А что значили эти три года, вернее, два года и восемь месяцев, незаконного заключения — до суда — для Николая Ивановича Кибальчича? Конечно, проще всего предположить: ожесточился, озлобился, проникся жаждой мести. Такова примитивная точка зрения и подполковника Никольского, и этого иезуита Добржинского.

Но это не так. Конечно, общение с другими арестованными народниками способствовало углублению социалистических убеждений. Но те семена падали на подготовленную, удобренную почву. И Николаю Кибальчичу было чуждо озлобление и жажда мести. Сие слишком мелко для него. Да, в тюрьме, в Киеве, он много читал. Постоянно читал. Впрочем, похоже, как всегда и везде. Или вот еще…

Владимир Николаевич держал в руках лист бумаги. "Прошение к министру юстиции": "Дозвольте мне, если возможно, поступить в качестве фельдшера или солдата в ряды Армии, где я могу оказать услугу Русскому государству, которое ниспровергнуть путем пропаганды я будто бы имел стремление".

В ту пору на Кавказе и на Балканах разразилась русско-турецкая война.

"Здесь вот что важно: значит, пятого августа 1871 года, когда писалось это прошение, мой подзащитный не помышлял о свержении самодержавия революционным путем. Он был увлечен социалистическим учением, намеревался работать в народе, служить его просвещению — и только". Адвокат Герард стоял у окна. Уже бледный рассвет простерся над петербургскими крышами.

"Кибальчич — выдающийся человек, по складу своего ума он философ и ученый. Он родился не для революции и террора. Где это письмо к Елене Кестельман?"

Владимир Николаевич вернулся к столу, опять стал переворачивать листы бумаги.

"Вот оно!"

Письмо, заинтересовавшее Герарда, действительно много дает в понимании духовного мира Николая Кибальчича того времени. История этого письма такова: киевские народники попытались облегчить участь заключенного — у него появилась "невеста", девятнадцатилетняя Елена Андреевна Кестельман, фиктивный брак с ней давал возможность взять Кибальчича на поруки. Между "молодыми" завязалась оживленная переписка, все — и тюремное начальство было в курсе — шло к свадьбе, запрос на ее разрешение отправился в Третье отделение и попал в руки царю… (Второе заочное знакомство Александра Второго с Кибальчичем.) Ответ в Киев пришел через семь месяцев: "Ввиду высочайшего повеления бракосочетание арестанта Кибальчича с Кестельман ныне не подлежит разрешению".