Три жизни: Кибальчич — страница 29 из 36

…Государь! По каким-то роковым, страшным недоразумениям в душе революционеров запала страшная ненависть против отца Вашего, ненависть, приведшая к страшному убийству. Ненависть эта может быть похоронена с ним. Революционеры могли — хотя и несправедливо — осуждать его за погибель десятков своих. Но Вы чисты перед всей Россией и перед ними. На руках Ваших нет крови. Вы — невинная жертва своего положения. Вы чисты и невинны перед собой и перед богом. Но Вы стоите на распутье. Несколько дней и, если восторжествуют те, которые говорят и думают, что христианские истины только для разговоров, а в государственной жизни должна проливаться кровь и царствовать смерть, Вы навеки выйдете из того блаженного состояния чистоты и жизни с богом и вступите на путь тьмы государственных необходимостей, оправдывающих все и даже нарушение закона бога для человека.

Не простите, казните преступников, — и Вы сделаете то, что из числа сотен Вы вырвете 3-х, 4-х, и зло родит зло, и на месте 3-х, 4-х вырастут 30, 40, и сами навеки потеряете ту минуту, которая одна дороже всего века, — минуту, в которую Вы могли бы исполнить волю бога и не исполнили ее, и сойдете навеки с того распутья, на котором Вы могли выбрать добро вместо зла, и навеки завязнете в делах зла, называемых государственной пользой".


ИЗ ПУБЛИЧНОЙ ЛЕКЦИИ ФИЛОСОФА ВЛАДИМИРА СЕРГЕЕВИЧА СОЛОВЬЕВА 28 МАРТА 1881 ГОДА В КРЕДИТНОМ ОБЩЕСТВЕ:

"Несомненно, для народа царь не есть представитель внешнего закона. Да, народ видит в нем носителя и выразителя всей своей жизни, личное средоточение всего своего существа. Царь не есть распорядитель грубою физическою силою для осуществления внешнего закона. Но если царь действительно есть личное выражение всего народного существа, и прежде всего, конечно, существа духовного, то он должен стоять твердо на идеальных началах народной жизни: то, что народ считает верховной нормой жизни и действительности, то и царь должен ставить верховным началом жизни.

Настоящая минута представляет небывалый дотоле случай для государственной власти оправдать на деле свои притязания на верховное водительство народа. Сегодня судятся и, вероятно, будут осуждены убийцы царя на смерть. Царь может простить их, и если он действительно чувствует свою связь с народом, он должен простить. Народ русский не признает двух правд. Если он признает правду божию за правду, то другой для него нет, а правда божия говорит: "Не убий!" Если можно допустить смерть как уклонение от недостижимого идеала, убийство для самообороны, для защиты, то убийство холодное над безоружным претит душе народа. Вот великая минута самоосуждения и самооправдания. Пусть царь и самодержец России заявит на деле, что он прежде всего христианин, а как вождь христианского народа он должен, он обязан быть христианином.

…Царь может их простить. Царь должен их простить".


ИЗ ПИСЬМА ОБЕР-ПРОКУРОРА СВЯЩЕННОГО СИНОДА К. П. ПОБЕДОНОСЦЕВА АЛЕКСАНДРУ ТРЕТЬЕМУ 30 МАРТА 1881 ГОДА:

"…Государь! Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников. Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет! Этого быть не может! Чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется.

Если бы это могло случиться, верьте мне, государь, это будет принято за грех великий и поколеблет сердца Ваших подданных… В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы. Ради бога, Ваше величество, да не проникнет в сердце Ваше голос лести и мечтательности".


ИЗ ПИСЬМА АЛЕКСАНДРА ТРЕТЬЕГО ПОБЕДОНОСЦЕВУ 31 МАРТА 1881 ГОДА:

"…Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет придти никто, и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь".

I

В замке загремел ключ, дверь открылась.

"Неужели опять допрос? — подумал он. — Ведь все, кажется, сказано! Что же еще?"

В камеру вошел подполковник Никольский, как всегда, подтянутый, официальный, непроницаемый.

— Господин Кибальчич, — голос звучал торжественно, — следствие по вашему делу окончено, и, поскольку вы отказались от семидневного срока, вас будут судить согласно вашему желанию вместе с Желябовым, Перовской и другими. Я вручаю вам обвинительный акт для ознакомления. Прошу! — Никольский положил на стол картонную папку. — Больше до суда мы вас не потревожим. — Слабая улыбка промелькнула на лице жандармского подполковника. — Вам только предстоят встречи с защитником.

— Мне необходимы бумага и чернила, — перебил Кибальчич, ощутив, как быстрее забилось сердце и жар хлынул к лицу. — Побольше бумаги!

— Согласно правилам, — невозмутимо, спокойно сказал подполковник Никольский, — вам полагается два листа бумаги в день.

Хлопнула дверь, загремел ключ в замке.

Кибальчич остался один.

"Все! Я свободен! Больше меня ничто не отвлечет. Время есть! Еще время есть…"

Он быстро ходил по камере, не замечая этого, и лицо его пылало.

Сегодня двадцать второе марта. Третий день он в тюрьме при департаменте полиции. Идет пятый день, как его взяли на квартире, и двадцать первый с момента убийства царя.

За все это время он лишь один раз прорвался к тому, что считал главным в своей жизни. Все, больше он ничем не связан. Семнадцатого марта, в день ареста, когда его везли по петербургским улицам в карете с задернутыми шторами на окнах, а по бокам сидели молчаливые настороженные жандармы, он ощутил это всеохватывающее ликующее чувство свободы: "Все, что могли, сделали. Теперь, в оставшееся время до смерти — меня, конечно, повесят, — надо успеть. Отныне я принадлежу только себе".

Все его помыслы после первого марта были заняты одним: второго марта — как спасти Рысакова, потом, когда были арестованы другие, — как спасти Рысакова, Гесю Гельфман, Желябова, Тимофея Михайлова, Перовскую… Он предложил Исполнительному комитету план вооруженного нападения или на здание, где будет проходить суд, или попытаться освободить товарищей на улице, когда их будут везти к месту казни.

Оружие… Понадобится безотказное оружие. Такое, чтобы, когда оно будет пущено в ход, пострадало как можно меньше невинных людей.

Дни и ночи он работал над конструкциями метательных снарядов и мин различных типов, прикидывая многие варианты, и эта лихорадочная работа поглощала все время, которое, впрочем, не ощущалось. Кое-что он придумал новое, неожиданное. Предстояло материализовать, воплотить конструкции, жившие в его голове.

Николай Кибальчич тогда смутно представлял, какими силами обладает "Народная воля" для такого невероятного предприятия, как спасение арестованных, он верил в свое оружие.

Семнадцатого марта у себя на квартире, на Лиговской улице, Кибальчич ждал к пяти часам Михаила Фроленко, чтобы с ним обсудить, где и как быстро изготовить новые снаряды и мины.

…В полицейской карете Николай Кибальчич ужаснулся: на подоконнике квартиры он не выставил — не мог выставить: арест произошел внезапно — условный знак опасности, цветок герани. Наверняка в его квартире оставлена засада, и Михаил может в нее попасть!..

Он так и не узнал, что его опасения были верными: того же семнадцатого марта Михаил Фроленко был арестован, когда пришел в назначенный час.

Однако лишь на несколько минут мысли Николая Кибальчича тогда отвлеклись этим ужасным предположением. Он ничего не мог сделать с тем возбуждением, ликованием, подъемом духа, которые вопреки всему до краев переполняли его: "Свобода! Принадлежу только себе. Пора! Пора!.."

И на удивление жандармам, сидевшим по бокам террориста, арестованный вдруг тихо засмеялся.

Жандармы переглянулись: уж не помутился ли рассудок у этого странного молодого человека?

Но теперь арестованный сидел неподвижно, черты лица его застыли, он прикрыл глаза. Огромное напряжение мысли отразилось на этом бледном лице с высоким лбом, покрытым бисеринками пота.

Тогда же, семнадцатого марта 1881 года, как только Николай Кибальчич в камере тюрьмы при секретном отделении градоначальства на Гороховой обнаружил, что его оставили в своей одежде, а в кармане оказался ключ от квартиры, он, достав этот ключ, подошел к стене…

Стражник, заглянувший в глазок двери, с удивлением и некоторым страхом увидел: только что доставленный преступник чертит на стене ключом какой-то чертеж или рисунок. Рядом возникла непонятная формула. Стражник побежал докладывать дежурному по этажу.

Вскоре открылась дверь, прозвучал бесстрастный голос:

— На допрос.

…Начались бесконечные допросы; произошла высокая встреча с градоначальником Барановым в присутствии вездесущего Александра Федоровича Добржин-ского, подполковника Никольского и других чинов в штатском — подобной чести удостаивались особо важные "государственные преступники"; опять допросы, допросы… Очная ставка с Николаем Рысаковым. Увидев перед собой этого юношу, жалкого, странно постаревшего, с потухшим взглядом, Николай Кибальчич понял: "Сломали. Выдает". Надо было напрягать всю волю, чтобы случайной оговоркой, обмолвкой не поставить под удар товарищей, оставшихся на воле.

Двадцатого марта его перевели в эту тюрьму, при департаменте полиции. Допросы продолжались. Вчера, двадцать первого, перекрестный допрос вели Добржинский и Никольский, с перерывом на обед в продолжение десяти часов… Увы, все эти дни и ночи Николай Кибальчич не принадлежал себе…

И вот — наконец-то! — его, кажется, оставили в покое.

Кибальчич размеренно ходил по камере из угла в угол.

Открылась дверь, вошел охранник в черной угнетающей форме, положил на стол два листа дешевой бумаги, поставил чернильницу, прислонил к ней ручку.