— Красиво, Рудый?
— Ага, княгиня, — кивнул кмет, вопросительно глядя на мать Анастасию, — смотреть на снег и луну княгиня Горислава могла без него.
— Рудый! — мать Анастасия придвинулась к нему вплотную, и голос ее зазвучал жестко: — Поскачешь в Менск, скажешь передать князю Изяславу, чтобы прибыл. Скажи так: «Княгиня Горислава хочет видеть князя Изяслава».
— Сделаю, княгиня, — ответил кмет.
— Слово в слово, и ничего более! — сказала Анастасия.
— Исполню, княгиня.
— И никому, Рудый. Понял?
Кмет кивнул.
В башне послышались шаги, заскрипела лестница, ведшая на вышку. Мать Анастасия махнула Рудому спускаться, тот, не медля, полез в лаз. Только он скрылся под настилом, как внизу раздался злобный вскрик Сыча:
— Куда на руку! Медведь!
— Не подставляй, — огрызнулся Рудый. — Что я, вижу лапы твои?
— «Не подставляй!» Отдавил пальцы — не сжать!
— Я что, нарочно?
— А чего слазить, если человек лезет?
— А чего лезть, если другой слазит?
Мать Анастсия поняла, что стражи готовы биться, и начала сходить в башню. Сыч и Рудый притихли. Мать Анастасия прошла мимо, сдерживая смех. Ей было весело, она чувствовала себя свободной. Радостный стук сердца слышался Анастасии, как ход сильного коня, который помчит ее по гатям, лугам, полянам на потерянную родину. Она видела конный отряд, и себя посреди смелых всадников в белом княжеском платье. Отряд взносится на холмы, трещит под копытами коней высохший вереск, и все ближе, ближе Двина, и она, Рогнеда, заново рожденная, войдет в святую воду смыть пепел своих сгоревших дней.
«О, Симон, добрый мой Симон, — шептала она ночью, — ты спас меня! Как прожила бы я эти годы, не будь здесь тебя! Твой голос удерживал меня от безумья. Теперь мне радостно, отец Симон. Трепетно бьется мое сердце — как в детстве. Оно много настрадалось, поп Симон, а сейчас не страдает и не хочет страдать. Меня не любили — и мне не было удачи, а теперь я любимая — и мне удача. Люби, отец Симон, люби мою душу, она мучилась, но не почернела…» — «Ах, мать Анастасия, нн сжигай себя под ветром жизни.» Анастасия знала, что не послушает, но ласкали ее эти слова заботливого предостережения.
Глава пятнадцатая
Дня три спустя зашла мать Анастасия к Руте. Редкими за разностью жизненных дел стали их встречи, несхожие волновали их заботы, ничего, что скрепляло бы прежнюю их дружбу, не происходило в уныло текущем времени последних лет; живя поблизости, теперь жили они врозь. Свекровь Руты умерла, зато старший сын Рудого женился, и уже внук бегал по избе, второму сыну подошли годы заводить семью, и общие дочь и сын входили в отрочество — тесно было у Рудого, жило здесь множество ртов, и немалого требовали они ухода. Редко выпадал Руте свободный час, а у подруги редкий час был занят; невольно Рута сравнивала такое течение судеб, и казалось ей, что Рогнедино горе едва ли хуже ее счастья. Да, обидел Рогнеду князь Владимир, взяв на виду родителей и кметов, но варяги и чудины десяткою над нею не насмехались; зарезали князя Рогволода и княгиню ножами, но и Рутину родню вырубили в тот же день, и дитя Рогнеда все-таки не теряла, и ныне все ее дети княжествуют, дочери взяты королями, за одним столом всем множеством не теснятся, из одной миски не едят, и сама Рогнеда хозяйка себе в своей келье… А их шестеро в одной избе, и ворчит старший сын на отца, и не любит сводных сестру и брата, и тесно Руте у печи с невесткою, а скоро и вторая придет. И в голодный год прокормит Рогнеду тиун или поп Симон, это уж ее воля, что она мало просит; а Рудому с Рутой никто не давал и не даст; что Рудый добудет, — тем и жили, пока старшие не подросли. А Полоцк. это княгине хочется в Полоцк, а Руте что в Заславле, что в Плоцке — одинаковая изба, те же заботы. Одиночество, пустые ночи? — да, худо одной, но чем плохи были Бедевей или Дорожир? Не князья — зазорно! Только князь. Вот, Владимир был князь, и что, слаще жилось? Черные одиннадцать лет монашества своей волей выбраны, ими гордость окуплена, но стоит ли она такой платы? Могла Рогнеда эти годы простой, доброй жизнью прожить, и дети новые росли бы теперь на утешение и радость, и ночью не холодило бы душу одинокое лежание. Был выбор, выбрала такую жизнь — за что жалеть?
Вот пришла Анастасия, а Рута хлебы печет, невестка ей помогает, и нет им времени отвлекаться, бездельно сидеть с монашкой, слушать ее речи. В другой день, более свободный, и они не против были бы поговорить, а сегодня некстати пришла мать Анастасия. Так ведь не скажешь: некстати ты, княгинька, приходи иным разом; сама должна догадаться, нетрудно разглядеть, чем заняты.
— Мой на охоту выбрался, — говорит Рута, чтобы что-то сказать. — Взбрело ему!
— Морозно на дворе! — как бы сочувствует мать Анастасия, а сердце радостно замирает — поехал, поехал Рудый, сдержал свое слово, и уже мысль ее подсчитывает ледовые версты, и выходит, что скакать Рудому полдня, а затем надо коню отдохнуть, самому согреться, и потому Рудый сегодня в Заславль не вернется, не поедет он в сумерки приманкою для волчьих стай.
— Вот и я говорила куда — мороз, сиди ты лучше в избе, мало ли дел…
— Вернется к вечере, — успокоительно говорит Анастасия, желая услышать подтверждение своим подсчетам.
— Должен, — колеблется Рута, но, подумав, прибавляет в полной уверенности: — Придет до сумерек. Какая ж охота в темноте.
Мать Анастасия и довольна, что Рудый поехал впотай от жены, и все же некая горечь осаживает на душе. Она чувствует этот холодный, как иней, налет обиды. Мать Анастасия понимает, что Рудый сдержал слово, чтобы не спорить с женой, не услышать разумный, но бесчувственный запрет: «Сиди-ка ты лучше в хате и не суйся в чужое дело. Ей ничего не будет — княгиньке, а тебе зачем на свою голову беду звать? Мало своих хлопот на дворе?» Или еще суровее и построже: «Хотелось бы детям увидеть мать, давно бы появились. Они не едут, значит, знать ее не хотят — а ты гонцом прешься».
Анастасия посидела недолго, чувствуя свою ненужность в этой избе и вообще в Заславле, и пошла назад в келью. Но не тяготило ее сейчас это чувство ненужности. Понимала она свою бывшую подругу; признала Рута, как и все местные люди, что княгиньке из черниц не подняться — как они могут ей помочь? Да и кто не изверится ждать для нее перемены; последним нарядом висела на ней черная, выношенная до дыр монашеская одежда…
Мать Анастасия села в кут, и мысль ее догнала Рудого на звонкой дороге, выметенной ветрами до сверкающей чистоты. Рысит конь среди высоких приречных сугробов, разносится эхом топот по спящим лесам, и скоро, думает мать Анастасия, все начнет исполняться. Исполнится ее мечта: приедет сын, она сбросит черную хламиду, обнимет внуков, Изяслав увезет ее в Полоцк, и княжеским именем будут называть свою бабку маленькие Всеслав и Брячислав. Пусть мчит Рудый — единый ее помощник и кмет. Не может она нанять варягов, чудь, мерю, пообещать им на разгром города; нельзя ей рассчитывать на мечи, нет у нее дружины и воев… Только живая память спасет ее, та боль, которую терпел вместе с нею Изяслав; он все должен вспомнить: ее восстание, ее любовь, ее сказки, ее завет. Пусть мчит Рудый, пусть летит в Полоцк ее зов… Она вознаградит Рудого за эту одинокую скачку по Свислочи сквозь мороз, за его веру и помощь. Она возьмет Руту с собой; вместе их вывезли двадцать лет назад, вместе с Рутой она вернется. Нет, она не забудет Руту, не оставит тосковать в чужом, позабытом Заславле; они войдут в Полоцк, все увидят их, вспомнят давние, убитые годы и воспрянут душой… Это будет победа, счастье после многолетнего странствия по страданиям.
Смутно колебались перед глазами Анастасии виденья неких новых срубов, надворотных башен, княжей избы, где поведет службу поп Симон, и высокой стены из дубовых городен, неприступных для князя Владимира. Увиделось ей летнее утро в Заславе, последнее утро заславского заточения, тиун Середа низко склонился с долгожданной вестью: «Княгиня, прибыл твой сын.» Она скинет проклятый скорбный платок. она бежит. и вот он, ее Изяслав, на том самом месте, где разлучили их Добрыня и Бедевей, и вечность, протекшая с того дня, превратила рыдавшего мальчика в статного мужчину, в умного, сильного мужа, в Рогволода наследника, в князя Полоцкой земли. Она вглядывается в незнакомое и такое знакомое лицо, отыскивая памятные черты, а он вглядывается в лицо матери, возвращаясь через прожитые годы в детство, не узнает ее, взгляд его напрягается, он прилагает к ней — седой, усталой, порезанной морщинами — давний, сохраненный в сердце молодой ее облик. Вот узнал, сердце его дрогнуло, он ступил к ней, и слеза, слеза в глазах — живая вода для ее новой жизни.
В сумерки, в урочное свое время появился поп Симон, и вечер потек обычным порядком, повторяя сотни точно так начатых и прожитых вечеров.
— Что почитать тебе, мать Анастасия?
— Что хочешь, отец Симон.
Отец Симон решил читать про Иуду. В былые чтения Анастасия сталкивалась с попом на этом рассказе. Она спрашивала: «Ответь, поп Симон, если было суждено пострадать твоему Христу, то и Иуде было суждено предать? Одного Господь послал на крест, — другого — получить за то деньги. В чем же вина его, если исполнил он не свою волю?» Поп Симон возражал: «Двенадцать учеников было у Христа. Всем было дано тянуть злой жребий, а предал один, и предал из корысти. Великий смысл сокрыт в этом рассказе: всегда отыщется слабый духом, кто предаст. И мы, помня о том, должны выжигать в себе язву корысти». Но сейчас не откликнулась мать Анастасия на смысл Иудиной судьбы: подчеркнуло серебро грубость его предательства. А если не за серебро предают — как тех назвать? Разве ее саму так не предавали?
Поп Симон, заметив в Анастасии некое скрытое беспокойство, стал читать об искушении господа в пустыне. Но и подвиг твердости Христа не затронул мать Анастасию. Сорок дней терпел, думала она. Вот потерпел бы он одиночество одиннадцать лет. Сорок дней нетрудно держаться, а если год за годом искушают забыть свою правду — как выстоять? Ведь и поп Симон против; радостно будет ему, если я от своих надежд сама откажусь. Каждый своим дорожит; вот и она не отречется, хоть предавали и еще предадут…