Три жизни Красина — страница 30 из 57

У Камо были найдены взрыватели к бомбам. Немецкая полиция, германские жандармы, прокуратура пытаются состряпать громкий процесс против «русского анархиста».

И у них ничего не получается.

По всем законам, и не только немецким, — душевнобольные не подсудны. Они не отвечают за свои поступки и за свои слова.

Камо умалишённый! Это подтвердили крупнейшие берлинские психиатры. Два года они экспериментировали, проверяли с пристрастием — не симулирует ли заключённый сумасшествие.

Разве может нормальный человек оставаться совершенно безучастным, когда ему загоняют под ногти иголки, кожу жгут калёным железом, через тело пропускают токи высокого напряжения. А этот не реагирует. Вырывает у себя клок усов... «в подарок». Чёрт знает кому. Четыре месяца не садится, не ложится.

Сначала к нему никого не допускали. Потом, в тюремной больнице были разрешены свидания.

Красин шёл в больницу с тяжёлым чувством. За себя он не опасался, хотя тем, кто обвинял Камо в анархизме, не трудно было бы приклеить тот же ярлык и Красину и вообще любому русскому эмигранту-революционеру. В Германии социал-демократические убеждения формально не преследовались, но анархизм!..

Это был весьма удобный предлог для расправы с неугодными иностранцами. К ним в первую очередь относились русские социал-демократы. Ведь они главные виновники «беспорядков» в России.

Красин разузнавал стороной о всех «научных экспериментах», которые ставились над Камо. Леониду Борисовичу стало известно и заключение судебных экспертов — докторов Гофмана и Дингмана. Оно гласило: «Характерные черты его поведения не могут быть симулированы в течение продолжительного времени. Так ведёт себя настоящий больной, находящийся в состоянии умопомрачения».

А может быть, правда? Может быть, немецкая тюрьма, бесчеловечный режим, предельное напряжение прошлых боевых лет вылились теперь в «умопомрачение»?

Больница — та же тюрьма. И на окнах решётки. Только тюремщики одеты не в мундиры, а в белые халаты.

Комната свиданий. Она проглядывается со всех сторон. А вот и Камо.

Боже мой, что они сделали с этим человеком! Камо страшно похудел, зарос жёсткой щетиной. У него дёргаются руки, дрожат веки.

Тюремщики уходят. Но Красин знает — они не спускают глаз с Семёна. И Камо тоже об этом знает. Он смотрит на Красина с испугом, потом как-то жалко улыбается. Левая рука его всё время загребает воздух, словно Камо ловит мух.

Леониду Борисовичу стало не по себе. Спрашивать сейчас Семёна о его самочувствии просто бесчеловечно. Оно на его лице.

— Никитич, я здоров и не обращай внимания, пожалуйста, на ловлю мух...

Красин не верил ушам своим. У Камо на лице всё та же улыбка.

— Что передать Ильичу?

Камо вздрогнул. На мгновение в глазах засветилась радость, улыбка стала светлой, осмысленной, потом всё погасло. Семён может не отвечать. Камо, железный Камо, выдержит всё. Он не позволит германским черносотенцам разыграть в угоду царским палачам процесс над социал-демократами, боевиками.


Они встретились случайно. Но не случайно в руках у Красина и у Карла Либкнехта оказались одни и те же газеты — «Форверст», «Франкфуртер Цейтунг», «Юманите».

Все прогрессивные газеты Европы возмущались германским правительством, выдавшим «душевнобольного» Камо царским властям для расправы.

Леонид Борисович догадывался, что инициатором этих выступлений прессы был Владимир Ильич.

Карл Либкнехт подтвердил догадку.

— Удивительный человек Камо, непостижимый.

Для Красина не было неожиданностью, что Либкнехт знает Семёна.

— По просьбе Ленина я добился свидания с Камо. И мне повезло. Мы беседовали в отдельном кабинете, без посторонних. Вы представляете себе моё состояние, когда ввели Тер-Петросянца. Извивается, глаза блуждают... Я растерялся, не знал, что сказать, бормочу в замешательстве... «Вы плохо себя чувствуете... Вы уже здоровы, или...»

— Здоров!

— Я ушам своим не поверил, но глазам-то должен был доверять. Камо же стоит спокойно, взгляд осмысленный, хитро улыбается. Я не выдержал и ударился в патетику: «Пройти такую мучительную жизнь и быть здоровым! Это выше сил человека!.. Но вы, Камо, выдержали. Всё будет хорошо. Владимир Ильич направил меня к вам, просил передать, чтобы вы следили за своим здоровьем...»

Надо было видеть в этот момент Камо. Он разволновался. Руку к сердцу прижал, а сказать ничего не может. Только повторяет:

— Ленин! Ленин обо мне спрашивал!.. Передайте Ильичу, что никакие трудности не сумеют сломить кавказца!..

— Право, может быть, это и не слово в слово, я ведь хоть и читаю по-русски, но беглую речь понимаю с трудом.

Нет, Камо, наверное, сказал именно так. Леонид Борисович узнал «стиль» друга.

Либкнехт интересовался, какова, по мнению Красина, участь, которую готовят Семёну царские власти.

Леонид Борисович горько усмехнулся. Царские палачи знают своё дело. Для таких, как Камо, только один приговор — виселица. Конечно, кампания, поднятая в западной прессе и особенно в германской, окажет своё влияние на «правосудие». Но всё равно «смерть». Камо должен бежать. Красин уверен, что тифлисские товарищи уже готовят этот побег.


За окном ни днём ни ночью не умолкает Берлин.

Пунктуальные немцы давно уже спят, и серые сундуки зданий слепо пялятся на улицы тёмными провалами окон. А улицы шумят, улицы готовятся к завтрашнему дню.

Леонид Борисович пододвинул свой стол к открытому окну. На дворе март, холодно. Красин в тёплом свитере, в шапке. Кончилось воскресенье. Жалко. Это единственный день, когда он позволяет себе возиться с дочками. И сегодня он тоже играл с ними. Шея до сих пор болит.

А ведь сегодня он собирался выспаться, отложив переводы на следующую ночь. Но выспаться, как видно, не придётся. Вечерние газеты принесли тревожную новость. Красин целый день не выходил из дома. Но днём ему казалось, что где-то в центре стреляют. Потом выстрелы стихли. И он решил, что ему просто почудилось.

А оказывается, действительно стреляли. Конная полиция, правительственные войска по распоряжению нового канцлера Бетман-Гольвега расстреляли рабочую демонстрацию. В масштабе Германии — это чуть ли не Кровавое воскресенье.

На Красина пахнуло ветром революции. До переводов ли? Как только он прочёл экстренные сообщения, его первым порывом было — бежать на улицу. Искать встречи с руководителями германских социал-демократов. Его знания, его опыт организатора боевых отрядов может пригодиться немецким рабочим. Разве в России не грянула революция вслед за Кровавым воскресеньем.

Но Красин так и не вышел 6 марта 1910 года из дома. Только оделся потеплей и подсел к открытому окну.

Приглушённо шумит ночной Берлин. Так же как и вчера, и месяц назад. Словно ничего не случилось. И не лилась кровь.

Вспомнилась ночь на 10 января 1905 года в Петербурге. Он в тот день уезжал в Москву. И тогда тоже были жандармы, конная полиция, патрули. А на Васильевском — шум строящихся баррикад.

За два года работы в Германии Красин хорошо разобрался в течениях и группировках германской социал-демократии. Понял, что условий для вооружённого восстания здесь пока нет. Кажется, самое большее, о чём может быть речь — это массовая политическая стачка.

Нет, его «технические» знания здесь не пригодятся. Красин закрыл окно. Разделся. Завтра наступит обычный день инженера.


Ноябрьский ветер давно уже сбил жёлтые листья с деревьев, разметал их по улицам. В Берлине стало неуютно, голо. Снег ещё не выпал, и ветер швыряет пригоршнями пыль в лица прохожих.

21 ноября 1910 года. А в России 8-е. Какая нелепость! Хотя не всё ли ему равно, какое сегодня число в России? Нет, видимо, не всё равно. Всё чаще и чаще его грызёт тоска по родине. Эта болезнь называется ностальгией. Ею болеют все изгнанники, все эмигранты. Там, в далёкой-далёкой Сибири, под Иркутском, Тюменью — метели и морозные узоры разукрасили окна домов. И волки воют где-нибудь на окраинах деревень. А в избах пахнет свежим хлебом, овчинами. От русских печей пышет сухим жаром.

Красин зло рвёт тяжёлую штору. Серое, безрадостное берлинское утро. Свет нехотя вползает в комнату. Сыро, зябко. Болит голова, но спать не хочется, несмотря на бессонную ночь. Где-то хлопнула дверь — принесли почту. Пусть её разберёт Любовь Васильевна. Ему нужно ещё часок-другой поработать над статьёй для электротехнического журнала.

Красин задёргивает штору. Свет настольной лампы. Освещённый круг стола словно притягивает к себе, не даёт мыслям расползаться, теряться в тёмных углах кабинета.

Дверь открылась неожиданно. Красин с досадой обернулся.

Любовь Васильевна протягивала Леониду Борисовичу газеты и плакала.

— Что случилось? Что с тобой, Люба?

Любовь Васильевна показала на газету.

С первой страницы на Красина смотрели такие знакомые, внимательные глаза Льва Николаевича Толстого.

Лев Толстой умер. Вчера умер. Заболел в поезде воспалением лёгких. Начальник маленькой станции Астапово приютил 82-летнего старика в своём доме. Там он и скончался.

Смерть Толстого — ещё одно напоминание о России.

— Ты помнишь лето 1893 года? И эти могучие дубы?

Он помнил Ясную Поляну. И несколько месяцев службы в пехотном полку. Их часть квартировала в Туле. Его, исключённого из института, выпущенного из тюрьмы до суда на поруки, командир держал взаперти, не давал ни книг, ни бумаги. Приехал Герман, поговорил с «отцом-командиром», и вольноопределяющемуся Красину дозволено было отлучаться из казармы.

Вскоре к нему приехала и Любовь Васильевна. А вместе с ней группа студентов. Они так и липли к Ясной Поляне. И по пятам ходили за Толстым.

— Помнишь, село солнце, потемнели дубы...

— Нет, не помню.

— Помнишь, ты стоял у дерева и что-то говорил, говорил, говорил!..

— Я помню, как меня перебил Толстой. Вы, молодой человек, заблуждаетесь в оценке своих учителей. Ваша непоколебимая уверенность в правоте своих взглядов уподобляет вас ребёнку. Когда станете постарше, то узнаете, как много теорий общественной жизни и государства сменяли друг друга... То, что вы принимаете за истину, и единственную истину, может быть и заблуждением. Взгляните на эту липовую аллею. Кажется, что два ряда деревьев сливаются вдали в один ряд. Но на самом деле — это только две параллельные...