— Ванюшкин, здеся военком мне вручил орден-то. Вот и вся, детки, Ванина память… — вздохнула старушка. — Возьмите, раз заслужил он быть у вас в музее. Ваня-то ведь после начальных классов три зимы бегал из Полозовки в Уксянскую школу. Хорошо учился и дома успевал с управой, мои силы для колхозной фермы берег. А каникулы летние все в работе, особо в сенокос и рожь когда молотили. Волокуши возил, зерно на бричке, и косить литовкой рано стал, и на метку ране других его определили. Не курил, не табашничал, шибко рослый да дюжий не по годам. И на трактор сел ране своих одногодков, и все на фронт, на фронт рвался. Зимой сорок третьего и проводила Ваню… Берите внученьки, а я ужо как-нибудь приду и погляжу на ваш музей.
Света Южакова, Валя Задорина и Маша Чеканина с женской аккуратностью уложили в портфель память о Иване Павловиче Ильиных и совсем было попрощались, как их уже у порога ойканьем окликнула Прасковья Ивановна.
— Состарела, совсем я состарела! Гармонью-то забыла, Ванина гармонь ишшо хранится. Вот, в сундучке она. Гармоньщиком тоже славился, песельником был… Заведет в Полозовке, а слыхать в краю Озерки, в Любимово. Голухиной-то ране ее звали. Он и на прощанье-то мне с подводы крикнул: «Не кручинься, мама! Вернусь с победой, мы с тобой еще как споем-сыграем!»
— Да-а-а… — протяжно выдохнула старушка и впервые концом белого ситцевого платка провела по глазам. — Не сыграла боле гармонь Ванина, не слыхала я ее голосу. А уж до чего заливиста — не хочешь да запоешь, не умеешь да запляшешь!
— А много частушек дядя Ваня знал? — осмелилась Маша Чеканина, розовощекая, чернявая, вся в мать — доярку совхоза.
— Ой, много-много! — просияла Прасковья Ивановна. — И все-то пел без «картинок», не ругательские.
— А можно нам записать частушки? Потом, не сейчас, — попросила Валя Задорина.
— Пошто нельзя, можно. Я хоть восьмой десяток доживаю, а помню частушки Ванины, и те, что в девках сама пела. Можно! А гармонь-то я тоже дарю музею, такие теперь не делают, эта довоенная. Ване евонный дядя передал, как на войну ушел. Унесете, не тяжело вам?
— Спасибо, Прасковья Ивановна! Унесем! Мы сильные, мы мамам на ферме тоже помогаем! — наперебой заговорили девочки.
…Накануне Октябрьского праздника снова появилась гостья в чистенькой избенке Прасковьи Ивановны — учительница Анна Ивановна, уже немолодая, сама трижды бабушка. Почаевничали, посудили о том да о сем.
— За тобой я зашла, Прасковья Ивановна. Приглашаем всем классом, всей школой на концерт, заодно и музей посмотрите, все Ванино там хранится.
…В коридорах школы шумно — дети есть дети! — но в музее пусть и людно, а тихо, полушепотом разговаривают и взрослые, и школьники. Глаза разбегаются — столько всего накопили-насобирали ребята с учителями, да чутьем материнским Прасковья Ивановна угадала, где находится все Ванино. Ноги, враз ослабевшие в коленках, сами повели ее туда. Напротив большого светлого окна со стены смотрел на нее сын Ваня, под стеклом лежали Ванины кудри, похоронка и орден, на тумбочке рядом — Ванина гармонь.
Обнесло-окружило голову у Прасковьи Ивановны, и глаза что-то непонятное застлало, и, не окажись под боком Света Южакова, наверное, упала бы старушка возле сыновьей памяти. Да могла б нечаянно и гармонь двухрядку сронить на пол.
— Светочка, а тут-то што написано? — тихо спросила Прасковья Ивановна, когда силы вернулись к ней и усмотрела она крупные буквы над гармонью — строчки на листе ватмана то сливались в сплошные красные ленточки, то как бы дробились на огненные вспышки.
К Октябрьской ли, ко дню ли Первомая,
Иль в долгосрочный отпуск по весне —
Который раз домой я приезжаю,
А сын ее все где-то на войне.
скорбно и торжественно прочла девочка и добавила: «Это поэт Федор Сухов».
— Спасибо ему материнское, совсем как обо мне и моем Ване сложил! — прошептала Прасковья Ивановна и низко поклонилась словам поэта. Реденькие белые прядки волос выскользнули из-под малинового полушалка и коснулись эмалевого блеска половиц.
В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Вот приехал я деда проведать,
А застал самануху пустую.
Вот приехал я к матери в гости,
А застал муравьиное царство.
Разволновался Алексей и помимо воли надолго задержался на росстани…
А ведь когда собирался навестить родную деревеньку, то казалось ему все проще простого. Доедет на рейсовом автобусе из Далматово до росстани, тотчас же встанет на лыжи и — самое большое через час — докатится до Морозовой, сразу же отыщет свою усадьбу и восстановит в памяти своих односельчан, своих предков и свою молодость…
Но вот попрощался он с водителем, выпрыгнул на дорогу и замер на Росстанном угоре. Двадцать пять лет не бывал здесь, а с первого взгляда признал знакомые и родимые места. Налево среди пашни щерился из сугробов колок Своробливка. Убыло его, изрежен он, но цел и все так же, как давным-давно, розовеет и алеет июньскими днями цветом шиповника. И все так же, как в пору юности, синеет снегами заячья тропа к спасительному колку, откуда беляков ничем не выжить ни охотнику, ни зверю.
Дальше за угором и речкой Крутишкой растянулось угором село Макарьевское, или по-ранешному Новодерганы. Отсюда, с росстани, видно Алексею, как мало осталось жилых домов, только осиротевшие тополя и ветлы сохранили границы когда-то большого селения. Посерела и громадина двуглавой церкви — единственной на всю здешнюю округу. Впрочем, купола на звоннице давно нет в помине. Уцелевший во время решительной борьбы с опиумом народа, он пострадал из-за пчел.
Алексею, когда в сорок седьмом вернулся он домой с войны и службы, земляки-морозовляне, явно сожалея и завидуя макарьевцам, во всех подробностях рассказывали о битве с пчелами. Где-то вскоре после войны полезли ребятишки на верхотуру за голубями да тут же и посыпались обратно. С ревом и шишками вовсе не от ушибов, разъяренные пчелы и на земле преследовали пацанов.
Дело было в междупарки, у колхозников было свободное время. Во главе председателей — колхоза и сельсовета — они и учинили штурм колокольни с медовым кладом. Пожарники маялись от безделья, а тут стали заглавными фигурами. Выкатили свои «машины» с бочками, кишку протащили чуть ли не до купола и давай поливать пчелиные «дивизии».
Несколько дней осаждали макарьевцы звонницу, многих пожалили пчелы, а особо отчаянные мужики и парни неузнаваемо поправились и опухли. Однако одолели они пчел, сняли железный шлем с купола и дорвались до дармовой сласти. Иных с голодухи понос прохватил, а другие долго не могли дотронуться до обычной тогда еды — травяных лепешек.
— Во-о каки морды-то были у них! — раскидывал крючья рук конюх Никифор. — Хлесни по ряшке кирпичом — отскочит!
— Ловко на чужих-то, песковских, пчелах наживаться! — ругалась дородная старуха Дарья Наврушиха. — Сват Анисим не управлялся один с пасекой, пчелы роились и улетали на церковь. Ухайдакали столько пчел и колокольню испохабили. Жадюги!..
«Небось не осталось уже никого из тех, кто воевал с пчелами и кого прозывали сладкими мужиками морозовляне? Поди, померли да разъехались, — улыбнулся Алексей и вздохнул. — Да, пожалуй, и не осталось»…
Он спохватился, мельком глянув на левое запястье с часами: пора на лыжи и спрямлять дорогу Морозовским свертком. Ездят ли старинной дорогой по голу — не узнать, а зимой она уже никому не нужна. Снег ни разу не тронут человеком, и Алексей сам не уверен — дорогой или просто полем пересекает он волок до ближних березняков. Однако ему нужна именно эта дорога, она через леса и два ложка выведет его на бугорок, где высоко забелеет круглая роща. Там Морозовское кладбище, там покоятся земляки и вся его родова, кроме сродного брата Андрюшки. Не пришел он с войны, сложил свою голову в бою за какую-то крохотную польскую деревеньку…
Каким-то странным чутьем угадал Алексей на дорогу и пошел лесами медленно, до ломоты в глазах всматривался в каждое дерево, каждый куст боярки и черемухи. Эвон одинокая коряжистая береза распустила, свесила ветви, будто бы матушка после бани расчесала свои волосы костяным гребнем. Вот расклонится, закинет их за плечи, да так ясно-ласково засинеют ее глаза! И, как в детстве когда-то, нараспев расскажет про старшего сына Ваньшу:
— За вечорки-то ране хозяйке дома парни платили, кто чем. Ну и выпал черед Ваньше плату нести. Выждал он, когда отец-то ушел париться, и шасть в амбар. Нагреб хлебца — и к Лизавете Овдошонковой, где посиделки должны быть. А как сели мы всей семьей чаевничать вокруг самовара, Ваньша и спой за столом:
— Тятька в баньке парился,
Я в амбаре шарился.
Тятька голову чесал,
Я мешочек нагребал.
Тятька чашку чая пил,
Я мешочек утащил…
Складно и ладно вышло у Ваньши. И сам-то, наш отец, в духе был. Похохотали мы, и все добром кончилось. А то бы ему за самовольство ремнем попало.
…Сколько же, сколько лет ей, березе? Коли с матушкой сравнил, то сколько? Ну, пожалуй, за полсотни или столько, сколько сегодня исполнилось ему, Алексею. Вот не случись береза-ровесница, и когда бы он вспомнил про свой день рождения!
Ленточкой засветлел частый березнячок вдоль бугра. С войны он зарос, пустошку облюбовал, пока не пахали здесь полоски среди лесов. А потом, когда руки дошли у морозовлян, густяком затянули березы землю. «Понятно, пожалели их земляки, и правильно! Лесов у нас и так не больно много», — отметил Алексей.
К самой дороге с обеих сторон подступила расколючая боярка, она как бы усмехалась над конными и пешими: «А ну, продерись-ка! Ежели сумеете — быть вам тутошними жителями!» Помнит Алексей: когда сено возили — всегда обдирала возы боярка. Вроде бы, затыкали кусты свои дыры пучками растового сенца, чтоб не сквозили боярку ветры, не донимала ее стужа. И тут в проходе всегда пахло лесными еланями, веселило сенокосом. Даже когда зайцы начисто съедали подкорм — дух летний долго не выветривался возле боярки. Теперь, наверное, забыли сюда беляки тропки зимние?