I
Дня за два до праздника земля подстыла, «закарабанило», по выражению деда Славы, а потом ночью незаметно для людей закрыл ее застенчиво легкий и пухлый снежок. Он заровнял извилистые Славины следы, когда тот бегал за полночь проведать свой дом, и теперь ни птичницы Дарья с Валентиной, ни сам сторож не могли догадаться: топтал ли кто перенову уставшей за лето и осень земли.
Втроем они стояли на кромке березового колка, где намеренно на отдали от села находилась новая птицеферма. Стояли и дивились на чистые, враз похорошевшие дома и пристройки, на нежно-розовое курево печных труб. Женщины блаженно жмурились, а сторож, так и оставшись до седьмого десятка Славой, сдернул шапчонку с головы и освежал лысину мягким снегом. Побаливала голова не столь из-за бессонной ночи, сколько от тревоги за жену Настасью.
— Для вас, окаянных охотников, расстаралась погода! — дурашливо подтолкнула в бок Славу молодая птичница Валентина. — Ишь, какая пороша выпала, все зайцы ваши! Иди, иди, кум, а то уберутся мужики в лес без тебя!
Дородная Дарья — как она только натягивала поверх телогрейки стандартный черный халат — всем телом заколыхалась и неожиданно шлепнула сторожа мясистой ладонью по сухой спине:
— Отсадили вашего брата от вина, как от титьки. Небось тоскливо?!
— Ну ты, конь с… зашибешь еще ненароком! — ощерился беззлобно Слава и напрямик зашагал к своей избенке на краю села. О празднике в Песках напоминали кумачовые флаги, музыка из репродуктора у конторы правления колхоза и непривычно малолюдные улицы. Давно ли, года три назад, даже в будни пьяным-пьяно бывало по селу, а в праздники и вовсе дым коромыслом. И ни свет ни заря хрипло блажил возле магазина заезжий забулдыга Костя Пономаренко:
— Мы к коммунизму держим путь, у нас ежедневно праздник!
Незадолго до всеобщего отрезвления «завернуло» от какой-то «химии» вечно празднующего Костю, успели погубить себя на тракторах и машинах еще несколько мужиков. Последних-то жаль, могли бы сколько пользы дать и колхозу, и семьям своим.
— Эх, да чего мне чужих осуждать, своя пьяница не дает покоя! — вслух простонал Слава, перепрыгивая через глубокие, словно рвы, колеи трактора «Кировца».
Песковцы отмечали Октябрьскую нынче не пьяными компаниями и завеселевшими накануне одиночками. Кому положено, тот справлял свою обычную работу на ферме или в гараже, а вообще-то всем хватало и управы по хозяйству. Вон тракторист Василий Попов — прозванный за рост Вася Долгий — уже возвращался из леса, тащил трактором осиновые хлысты для новой конюшни.
Шофер-пожарник Николай Борисюк, в прошлом самый безотказный и работящий механизатор, успел аккуратно подмести двор и улицу перед своим кирпичным домом. Выкатил из гаража оранжевые «Жигули» и старательно слушает «движок» автомобиля. Иные теперь до того развязали языки, что любого с наградами или коммуниста готовы завинить во всех немыслимых грехах. Но вот о нем в селе никто не заикнулся недобрым словом. У скольких поколений на глазах Николай Богданович тридцать лет проработал трактористом и комбайнером. Изнашивалась техника, а Николаю, казалось, веку не будет. И когда у Борисюка к медалям прибавился орден Ленина — радовались его награде в колхозе от мала до велика. Однако осталось здоровье у Николая на полях и возле железа, но и по сей день не сидит без дела, не в стороне от посевной и уборки.
— Нету, нету у Коли праздников, — с материнской лаской в голосе сама себе воркует Федосья Попиха. В селе чуть ли не сплошь Поповы по фамилии, у старушки Федосьи фамилий по замужеству еще две — Старикова и Завьялова, да вот нет же, зовут Попиха!
Она с кривобокого крылечка глядит в улицу, где возится с машиной сосед Борисюк, время от времени посматривает выше завозни на пятистенник подружки Марии. Чего, чего она не торопится в гости к старой Попихе? Тишина праздничная по нраву Федосье: нет, ныне не молвишь, что, кто празднику рад, тот накануне пьян. По теперешним временам не вспыхнет драка, никто никого не изувечит и беда не сотворится. Хотя ей не в диковинку, на ее-то памяти многие годы деревенской жизни без пьянок прожиты. И умели, умели тогда люди веселиться без вина!
Однако чего-то Мария задерживается, не идет. Видно, старается угодить стряпней своему Тольке — сыну-поздышу. Принесла она его, к удивлению всего села, на пятом десятке. Теперь вот Мария на пенсии, а парню едва семнадцать исполнилось.
Первый сын у нее от первого мужа, убитого на последней войне, умер двух лет от роду. И вот на старости родила еще парня! От второго мужа Федора Гармонщика, что был старше Марии на пятнадцать лет. Он и не дождался, когда дите подрастет, внезапно скончался на свадьбе в соседней деревне Першино. Скончался не с вина — Федор лишь пригубливал рюмку, за что его и ценили да наперебой приглашали на гулянья. Вдруг «ожил» у него осколок. Засела германская железка с войны где-то близко к сердцу и не давала о себе знать почти двадцать годков. Кралась, кралась она и добралась-таки до Федорова сердца. Ткнулась в него, и… ойкнуть не успел мужик, застонала за хозяина растянутая гармонь, соскользнула с коленок на половицы под ядреную дробь женских и мужских ног.
Люди не сразу и поняли, почему замолчала гармонь, и какое-то время плясали и ухали, пока не настиг их пронзительно-леденящий вопль Марии. Она трясла за плечи сникшее тело мужа и от страшной догадки теряла разум. Как, как же может так сразу на глазах умереть человек, ее муж, ее Федор?!.
Однажды Федосья в Далматово, куда ездила погостить к сестре Александре, слыхала разговор незнакомых мужчин на вокзале. Один с каким-то раздражением говорил другому, здешнему: «И чего вы здесь постоянно твердите о войне? Фронт от вас эвон где, за тысячи километров был!»
— Эх ты, Никита! — не спорил, а укоризненно качал головой тот, здешний. — Да ведь там за тыщи километров наших отцов и братьев убивали, а нам здесь каково доставалось? Разве можно забывать?
Да, рад бы забыть о войне, а она вон через сколько годов нашла Федора, осиротила Марининого поздыша. Вся неистраченная ласка ушла на Тольшу, и парнишка рос не по-деревенски избалованный, самодовольный и отчаянный. Марию при народе звал кратко «мать», а за глаза — старухой, бабушкой и пенсионеркой. От колхозной работы не отлынивал, зато учителя местной восьмилетней школы не чаяли, как избавиться от неисправимого лоботряса.
Конечно, терпеливо «тянули» Тольку из класса в класс: попробуй не перевести — затаскают в район и в сельсовете разговоров не оберешься. Наверное, мысленно каждый из них перекрестился, когда под жидкие хлопки и хохот в зале вручили здоровенному парню свидетельство об окончании школы. Толька, красный и потный, вразвалку спустился со сцены, не глядя на восторженную мать, вышел в коридор. Через незакрытую дверь и Федосья, и многие видели, как он прикурил сигарету, пыхнул дымом и застучал туфлями на выход. Трудно было понять стороннему человеку, кто же больше всего намаялся в стенах школы — учителя, обязанные дать восьмилетнее образование Тольке, или он? А Мария долго таскала в кармане запона Толькин аттестат, где по всем предметам красовались неуверенные тройки, пока тот не отвез его вместе с корявым заявлением в училище механизации.
— Прибыл, как бы не так, поздыш! — ворчала Федосья, суча ногами от нетерпения. — Лежит себе, лбина, на перине, а Мария трясется над ем, как парунья. И то не хочу, и ето не хочу! — передразнила она Тольку, сплюнула в сердцах и хлопнула избяной дверью. Оно хотя и не студено на улице, но и не лето красное.
Федосья опнулась у порога и придирчиво осмотрела жилую половину избы. Горницу, светелку, на зиму она не отапливает, а отводит ее под соленья, варенья, хранение муки и зерна. Только мясо и сало выносит в чулан. Осела изба, сгорбилась, снизился потолок, и о брус да полатницы зять всегда задевал головой. А она нет, она сама осунулась к земле ближе.
Но, как и в молодые годы, чистенько у Федосьи, все прибрано. Половики выкладные по крашеному полу, у порога поверх клетчатая клеенка. Не на голове же человеку зайти! Если наследит чего обутками, так клеенку мокрым вехтем шоркни — опять чисто!
Стол накрыт скатертью льняной, по ней красной ниткой узоры вышиты. И ее по столешнице клеенкой застелила: пусть гости не опасаются чем-то закапать, упятнать. Стены Федосья оклеила картинками цветными из журнала «Огонек» — внук Вовка натаскал от отца. А в простенке поместила облигации и единственную Почетную грамоту из колхоза.
За облигации досталось Федосье и от зятя с дочерью, и от Марии с кумом Славой.
— Дура! — отчитывала ее дочь Валентина. — Последнее все шло на заем, от нас все отымала, и нате-ко — прилепила крахмальным клейстером на стены! Да их же все равно станут когда-то погашать!
Федосья и не одернула дочь, одно оправданье нашла:
— Дак, поди-ко, не доживу до тех пор, не второй век мне вековать.
Как-то заковылял к ней хромой Семен Кузьмич, в войну и первые послевоенные годы самый грозный человек — налоговый агент. Он по старинной привычке припер было к стене Федосью:
— Издеваешься? А над чем, подумала? А чем кончиться может — подумала? Это же госзаем, государственные знаки! Политическая статья!
Федосья сперва оробела, но вовремя опомнилась и указала перстом на портреты мужа и сына:
— А это ты видишь, крыса тыловая? Василий-то и Степша за што свои головы сложили, ето ты знаешь?! Нашелся политический! Да мои-то облигации дороже грамоты, пущай видят люди, чем еще Федосья помогла победе!
Затряслись синие губы Семена Кузьмича, однако ничего больше не вымолвил. Прошла его власть над забитыми обездоленными солдатскими вдовами, канули навсегда политические «статьи» и «враги народа». Заспешил он на улицу, боясь самого смертельного для него вопроса: за что, за какие заслуги отобрали у него «красные корочки» — партбилет?
Молодой Василий ласково смотрел с портрета на старуху и, казалось, узнавал и не узнавал в ней веселуху Феню. А она помнила его именно таким и досадовала на фотографа из города: зазря нарядил он мужа в пиджак, белую рубаху с галстуком.
Рядом с мужем сын Степша. Как подавала увеличивать фронтовую карточку, строго-настрого наказывала ничего не подрисовывать. Послушались. Вот и сидит Степа в солдатском, с медалью на левой стороне груди и с орденом Красной Звезды справа. Там же и нашивка за ранения. После госпиталя снимался, больше не довелось…
Да… Рядышком на стене муж и сын. Перед ними Федосья облегчала слезами душу, если бывало горько и невмоготу. И сегодня, чуть свет, подошла она к ним и прошептала:
— С праздником, с Октябрьскими, мои мужики!
Ниже портретов в рамке под стеклом дочь Валя — одна, с подружками, с мужем и с ребятишками. Каким-то испуганным снялся внук — покормыш Володьша. Вроде бы вызвала тогда учительница к доске, а он урок не выучил.
— Чего-то и Володьша сегодня долго не бежит. Должен еще вчера из своего техникума приехать, где ему утерпеть! — вздохнула Федосья и села на лавку в передний угол. Отсюда видать улицу к Марииному дому и заулок, откудова может показаться внук.
Вон открылись воротца у Марии, и объявился ее Толька. Фу ты, вырядился-то как он! Ондатровая шапка спелым ворсом переливается, черная хромовая куртка с молниями, темно-зеленые брюки в клеш и вишневые ботинки на толстущей подошве. Не парень, а загляденье! Если бы волос поубавить, ну на что ему их ниже плеч? Как-то отвыкли от длинных волос, усов и бород, а раньше ведь никто не стригся под всякие там «боксы» и «польки».
Сыто пожмурился Толька и оживился: из заулка выскочила модная Нинка Гашева. В Шадринске портнихой на фабрике девка устроилась, мастерица — чего скажешь! Всю родню обшивает, а уж себе что придумает — руками разведешь! Обратно бы ее заманить домой насовсем, пустует ведь пункт бытовых услуг. Вся надежда на Тольку. Интересно, о чем они будут говорить?
Федосья на слух и глаза не жалуется. Остановились парень с девкой напротив ее избы, и все слышно.
— Привет, графиня! — это Толька.
— Салют, боярин! — это Нинка.
И чего они по-книжному здороваются? С чего Нинку-то на одну ногу с графиней ставить? Их, графинь-то, лишь по телевизору и видят сейчас, а ране и вовсе знать не знали. Покраситься, конечно, постаралась девка, но не перестаралась. Мастерица! Тольша пусть и туго учился в школе, зато по технике удалец. С троек в училище на одни пятерки перешел, вот-вот окончит учебу, и любую машину ему доверят. Да и уже доверяют, и землю, и хлеб доверяют, а еще и в солдатах не служил. Старым, опытным механизаторам за ним не угнаться — работник!
Марию-то бабы сперва как донимали: мол, в городе жульничать, хулиганить и пить научится, немало когда-то, дескать, ФЗО робят испортило. Да ведь что раньше было, то сплыло. Попробуй Тольку свернуть на худую дорогу. Парень постоит за себя — сильный, курево забросил и боксом занимается. Говорит, какой-то разряд большой имеет.
Пошли Толька с Нинкой рядышком, запечатали ботинками и сапожками нетронутый снежок. Прошли, и о чем станут рассуждать — Федосье знать не дано. А что и услыхала — приятно старухе. Не о вине, не о «балдеже» под дикий визг басурманских пластинок, рассуждали о работе, учебе и книжке какой-то.
Отца нет, мать старуха, и ему ли бы не изварначиться на питье — ан нет! У иных при живых и добрых родителях парни одно смекают: где бы чего выпить и девку облапить. «А и те, кобылы, охотницы до вина и дозволяют себе то, на чего раньше расстриги не всякие решались», — нахмурилась Федосья и отвернулась от окошка.
Печная заслонка плотно придвинута, а жаркое такой дух пускает — впору слюнки глотать у стола. Ну куда, куда гости подевались? У Федосьи в избе и без вина всегда весело: чай заварен — пей да радуйся, и квасок, квасок-то какой забористый! И гармонь кум Слава загодя принес, на спевку когда еще уговорились. Новенькая заведующая клубом Тамара Курочкина обошла всех, кто когда-то пел в хоре ветеранов.
Выступали они на сцене у себя в Песках и в районе, грамот сколько навезли и баян впридачу. Только попивать кое-кто тогда начал, ну и в зале пьяно случалось. А теперь-то отчего бы и не петь? И моложе женщины да мужчины согласие дают, с ними песня сильнее и поплясать есть кому. Пущай молодежь смотрит, слушает и учится. Надоест, поди, им магнитофонами да транзисторами оглушать себя и людей, не должна красота народная умереть вместе с ними, старухами и стариками. Не должна!
II
Полетели из Настиного сундука всякие там отрезы ситцевые, сатиновые, штапельные и полусуконные, полетели прямо под ноги на половики, на засохшие кокорки назьма. Сама же она и наследила, прямо в чунях и топала после конюшни и хлева. Все, все бесило и злило Славу, во всем виновата Настя — Анастасия Александровна, дочь покойного Сана Горшка. Настроение у него упало еще вчера, когда собирался на дежурство и жена вернулась с улицы оживленная, с краснотой на лице, и суетливо загремела посудой на кухне.
«Ага, выпила, точно, выпила!» — догадался он и тревожно начал определять в уме: где, когда и чего? В сельской лавке вином давным-давно не пахнет, с тех пор, как отменили талоны и открыли всего один винный магазин на весь район. К подружкам-собутыльницам не отлучалась, а стало быть, причастилась браги собственного изготовления. Но где, где же зелье у Насти? В малухе, конечно, у скотины негде спрятать даже самую малую посудину.
Славе грешить, портить праздник не хотелось ни себе, ни Насте. Он, будто бы повязать сеть, пошел в малуху и наметанным глазом вмиг обнаружил тайник. Под связками поплавух и режевок, сложенных в углу подле верстака, и стояла корчага с брагой. Недели три, как рыба отловилась в сети. Слава собрал с озера их, просушил, повытряс зелень и склал сюда на пустой бочонок.
Как усыпила жена Славину бдительность? Бочонок убрала, заместо него сунула корчагу. Трезвая-то она сети ложила нормально, а сегодня вон они брошены как попадя. «Мать ее перемать! — нервно ругнулся Слава и сбросил сети на верстак. Все ясно, вот она, сволочь-брага! Длинные сильные руки у него затряслись, словно сам был после тяжкого запоя, но он совладал с собой. Одним махом выхватил корчагу, водворил из-под нар бочонок на прежнее место и уклал сети. Выглянул в притвор дверей — нету Настюхи, корчагу в руки и широко шагнул под сарай. А там нырнул в проем дверей хлева, пнул корыто из угла, вскружнул корчагу и резко опрокинул.
Вся бражно-зловонная жидкость быстро ушла сквозь щели пола в землю. Только и успел Слава хватануть носом кисловато-крепкий запах. Корыто — на место мокрого пятна, корчагу закатил на потолок хлева, а сам вернулся в малуху и закурил у верстака. Еле-еле унял дрожь тела и стукоток сердца. М-да, когда-то сам искал у Насти брагу, чтобы пить, потом она перестала прятать — пили вместе. А теперь вот борется с брагой, борется за Настину трезвость.
Покуда не приняла Славу, нажилась она со всяким дерьмом из бригад Сельэлектростроя, «дикой» бригады механизации трудоемких процессов на животноводстве, с шабашниками и просто бродягами. Законно в замужестве до него ни с кем не состояла. Из парней-одногодков Насти уцелело на войне всего-то двое: летчик со звездой Героя, оставшийся жить после отставки где-то на Волге, да красавец Николай Попов.
Впрочем, его задолго до приезда Славы похоронили, контузия унесла мужика на тот свет. Некому было сватать Настю, как и ее подруг, вот и не видывала она семейного счастья, не узнала, что такое дети и внуки.
Когда-то Настя до того извыкла прятать бражку и вино — собак пускай по следам и не найдешь. Даже когда вместе начали пить — долго не попускалась привычке прятать. Но как-то сама после себя не могла найти вино, заревела от бессилия, и лишь Слава выручил смекалкой фронтового разведчика и охотника. С того дня перестала совать бутылки по кустам, бурьяну и в поленницы дров, а брагу скрывала только от чужих глаз. В те-то далекие годы боролись не столь с пьянством, сколько с брагой и самогоном. По злу иные песковцы выдавали друг друга, участковому милиционеру и крепко «нажигали» штрафами и позором.
Сама собой укатилась куда-то волна борьбы с пьянством, снова в открытую люди пили и брагу, и самогон, а магазины прямо-таки ломились от всякого дешевого вина, прозванного в народе «гамырой». Грузовиками перли в села и деревни не продукты и промтовары, а водку и «гамыру». Порожние бутылки — мужики звали их «пушниной» — не принимали, и не только по селу — по лесам, полям, вдоль дорог, берегами озера и речки — всюду было «светло и зелено» пустых склянок.
На памяти у Славы, когда кочегарил он на молочнотоварной ферме, мужики «дикой» бригады без гроша в кармане угодили в запой. Занялись они не установкой автопоилок коровам, а прямо на автомашине с обнадеживающей надписью на будке «Техпомощь» целый день собирали бутылки. По селу, по дворам, по берегу озера и даже в делянки съездили, где весной колхозники рубили дрова. Две машины «заготовили пушнины», в бочках с горячей водой и стиральным порошком отмыли наклейки, убрали сургуч и свезли в город. Вина взамен навезли море! Три дня гудела ферма вместе с бригадой, заведующим Федором Дюрягиным и остальным персоналом. Кум Иван настрелял прямо здесь же голубей, и пошла «дичь» на закуску.
Господи, сколько же десятилетий бесились люди с вином! Да что они-то, колхозники и работяги! Начальство не мыслило никаких мероприятий без выпивки! На глазах у Славы сколько колхозных денег утекло с коньяками, водкой и закусками — пропасть! Один из череды председателей колхоза возлюбил Славу: во-первых, не из местных он, а во-вторых, Слава на банкете и пикнике необходимый человек. Врет здорово и на гармошке шпарит все, что душе угодно.
Славу устраивала роль «придворного шута», бог с ним, самолюбием, зато дармовое питье и закуска не магазинная. Ну и на «Волге» тебя везут, и ты с начальством на короткой ноге. Оно, начальство, тебя: Слава да Слава, а ты его по-братски: Петрович, Федосеич, Алексеич, в разгуле и того проще. «Эх, жили не тужили, пол-Россеюшки пропили», — вопили в те годы мужики по канавам и под пряслом огородов.
А ведь очень просто оказалось забросить пьянку… После больницы (отлежал тогда Слава почти месяц с желудком) так же в какой-то праздник выплыл он на озеро. Удивительная тишина стояла, озеро огромным овальным зеркалом отражало все дома с тополями вдоль берега, даже дальние леса, охваченные жаром осени. Стайки уток — буроголовиков, лысух, чернеди и крякв — казались совсем-совсем рядом. Какой-то очередной календарный праздник числился, к селу он отношения не имел, а все Пески гудели и бурлили. Одни, наверное, комбайнеры и водители машин не гуляли — страда же велась, остатки хлебов домолачивали.
Сидел Слава в лодке, наблюдал за всплесками карасей и гольянов, озирался на округу так, будто бы впервые в жизни увидел озеро, поскотину, леса и село. И до того резко да больно резанула мысль: эдак можно в пьяном угаре ничего не заметить и помереть не по-людски. А столько, столько в жизни хорошего, интересного и радостного! Взять те же книги — совсем ведь Слава забросил читать, словно и не он до войны девятилетку окончил на «хорошо», баянистом лесозаводского клуба работал, пол районной библиотеки перечитал. На войне не расставался с книжками, там ухитрялся читать. Работы Ленина многие сам читал и вникал в суть, а ныне, как и очень многие, слышит из чужих уст одни ленинские цитаты. Да и те для докладов начальству выписывают из книг всякие помощники.
— Да человек ли ты, Слава? — обозлился он на себя. — Ежели человек, то почему сам себя до скотины сводишь, почему своим умом не живешь и сам не читаешь великие книги, позволяешь потчевать себя рационом из цитат? А их все на свой лад можно в угоду чему-то повернуть… Все, баста, сам не пью и Настю заставлю в рюмочку нас…
«Как, как бросишь винцо, коли житья без него нету, — стонут некоторые мужики. Если б вылечил кто-то»… Чепуха эти разговоры! Никакие доктора и никакие лекарства не помогут, если сам себя в руки не возьмешь. Сколько их, леченых, знал и видел Слава… Ежели до лечения мужик просто пил, то после лечения в черные запои уходит. С озлоблением и жадностью звериной жрут не только вино, а все, что горит. Эвон Андрюха Плешков побывал на лечении, целый месяц лес рубил, трудотерапией занимался. По выписке денег ему подходяще выдали, и куда же он с ними? В промтовары за подарками жене и деткам? Хрен брат, за вином! Все карманы отоварил и еще полную сумку набрал, а пока ждал автобус до Песков — три склянки из горлышка вылил в нутро. Как сам он сказывал: именно вылил, а не выпил. Раньше из горлышка не пробовал, с одной был пьян. Чуть жив Андрюха вывалился из автобуса на остановке; страшнее чем когда после пьянки в больницу увезли его.
Не пьет же Андрей давным-давно, сам бросил, товарищи, глядя на него, поутихли с вином, а потом и тоже за ум взялись. У всех сыновья не балуются питьем. Человек все может, все в его силах, и никто не оборет пьянство без самого человека. Конечно, трудно, конечно, не всем сразу под силу, есть и слабые. И в старину на каждую деревню был свой пьяница, и нынче не все же пьют. Вот поездят, поездят на автобусах за вином, подавят в очередях друг дружку, и все равно схлынет алкогольная жажда. Коль сверху трезвость пошла, трезвость и в народе оживет.
Слава проверял в сундуке не вещи: какая ему забота до Настиных отрезов и ее одежды. Вчера украдкой сунул он в глубь сундука все наличные деньги. Пить жена дома допьяну не будет и к собутыльницам не побежит. Ежели попадет шлея под хвост, то сорвется к сродной сестре в город. Та «княжна Мери», как за глаза именовал родственницу Слава, допивает последние дни своей жизни. Как по амнистии вернулась из заключения (а посадили Марию в войну за горшок гороха), так и по сей день не отрезвела. По пьянке произвела на свет, а от кого — ей самой неведомо, дочь и сына, их отняли у нее и в детские дома устроили. Дочка-то хоть нормальная, а парень дурак дураком, дебил, и тяга у него к алкоголю наследственная.
Не стал грешить, вдруг да остановится Настя, коли брагу-то он выплеснул. Стращать ее участковым инспектором бесполезно, штраф все равно не из чужого, а из общего кармана. Думал, что хоть деньги уцелеют. Однако спрятать можно от кого угодно, только не от Насти. Выудила полусотенную, холера!
С надтреснутым звоном сыграла крышка сундука, обитая в клеточку цветными полосками жести. Вытер Слава лицо и плешину Настюхиным платьем, стоял и соображал. Да ведь не случайно жена наследила коровьим говном, она же пьяная бегала, перехитрила Славу, точно, перехитрила! Отлила брагу в посудину, а корчагу дополнила водой. Ополоски, а не брагу выплеснул он в хлеву. Ночью прибегал с фермы проверить, так Настя-то и не спала, а притворялась. Ей в окошко по снегу далеко было видать мужа. И чуть свет убралась на попутной в город.
Что делать? На охоту с мужиками опоздал, остается одно — переодеться и шагать до кумы Федосьи на спевки. Там-то хоть развеет свое горе. А то как обидно, ять твою ять! Чего он, Слава, временная примета в доме или хозяин?
По лицу Славы (а он нередко внушал песковцам о своей внешности — «с меня в профиль хошь монеты чекань, хоть медали отливай») пробежали нервные морщинки. Он случайно глянул на божницу, где стыдливо жалась в угол Варвара Великомученица и спокойным крестьянским взглядом взирал на беспорядок в комнате Николай Угодник. Слава прищурил левый глаз и… свистнул. Свиста не получилось, зубов у него во рту раз-два — и обчелся. Вместо удалого посвиста сшипело, точно на остывающую плиту попала вода:
— Эге, ять твою ять! Ты чего же, пресвятая Богородица, заодно с Настюхой? Да я тя к свиньенку Борьке в хлев законопачу…
Слава стремительно сунул руку за икону и выхватил из-за старушечьей деревянной спины Варвары пустой флакон тройного одеколона. Ему почудилось — подслеповатая, пересиженная мухами Великомученица печально и грустно потупила надтреснутые глаза. Эвон оно как, жена и его парфюмерию, и его же лекарство для натирания ног выхлестнула! Он с отвращением поднес к носу зеленую эмалированную кружку. Разит, еще как разит, к чертям ее на мусор! Туда же на помойку пустобрюхие соленые огурцы, облитые одеколоном.
— Побрилась, надушилась, курва! — взревел Слава, обращаясь к иконе. И передразнил Настюху: — Свя-свя-та-а-ии… Ять твою ять! Выкину тебя к поросенку… О, нет, ребята из города приехали, когда-то просили иконы для музея. Пущай забирают, нечего святым лицам зрить на покаяния пьяницы!
Слава ринулся к тумбочке, где хранились боеприпасы, открыл замок и достал амбарную книгу. Он давно не запыживает заряды бумагой, перешел исключительно на заводские патроны, а книгу хранит. Она не лежит без надобности, туда Слава время от времени записывает всю правду о себе и Настюхе. Из нагрудного кармана фланелевого пиджака выловил шариковую авторучку и сел за стол в горнице. Размашисто и четко вывел: «Наше местожительство с А. А.» Далее вышла неувязка, напрочь вылетела из головы девичья фамилия жены. Небось у хорошей бабы не потерялась бы фамилия. Ах да, Попова, Попова!
— Ну-с, женушка, я тя разрисую перед потомками, ять твою ять! — неожиданно повеселел Слава. И тут же сник, вспомнилась некстати первая жена. По милости ее братца, шурина Гришки Безносова, бесплатно укатали Славу к якутам. Дело прошлое и не перед кем скрывать, кивая на культ личности. Но ведь, честное слово, не знал и не видал, когда Гришка с завбазой закатили в кузов его «ЗИСа» бочку масла! Подвернул он к ограде дома, а там уже и встречают. Целый наряд милиции, как опасного рецидивиста.
— Бери, Вячеслав, все на себя, — твердила ему на свидании жена. — Одному меньше дадут, а Гриша с Пугиным не оставят меня с ребятами.
Послушался блудницу, суку, припечатали ему червонец. Зубы выкрошил на Севере, оплешивел. На родину под Ялуторовск из-за позора не поехал, хотя в лагере ох как зуделись кулаки на шуряка и толстозадого завбазой! Здорово они не забыли его и семью… Баба скурвилась, с тем завбазой стакнулась и кинула сына с дочерью, променяла все на хахаля. Видно, уговор у них заранее был, как избавиться от Славы. Поискал он детей по детдомам — не нашел.
Сюда в Пески приехал лишь потому, что воевал вместе с Иваном Гашевым. Здесь и сошелся он с Настюхой, обзавелся второй родиной. Там, дома, знали Вячеслава Николаевича Упорова — баяниста, старшину с наградами во всю грудь, машиниста паровоза и шофера. Знали и забыли, напоминать нечего о себе. А тут к нему отнеслись хорошо, приняли в колхоз, и кажется, будто бы век он живет и на фронт уходил отсюда… Все бы добро, да пьянка, будь она проклята! Бабе, женщине, расстаться с вином иль куревом во много раз труднее, и куда страшнее, ежели хозяйка дома спивается. Ладно, хоть детей нету.
Слава закурил и отринул себя от прошлого. Восстановить надо справедливость более близких лет. И он продолжил:
«Когда я пришел к Настюхе, изба была под пластами у нее. Я одел крышу. Вся деревня видела. О моем колхозном заработке и не поминаю, все у счетоводов в конторе записано. Солому кто возил? Я, Слава. Конюшню, баню и малуху кто, срубил и скатал? Я, Слава. Вся деревня видела. Кто каменку склал? Я, Слава».
— А ну ее, писанину! — опять повеселел Слава. — К хренам ее собачьим! Только Настюху припугнуть надо.
И крупно дописал:
«Потому как все возможности исчерпаны в борьбе за трезвость, наше местожительство прекращаю».
Последние слова подчеркнул и оставил амбарную книгу раскрытой. Заявится домой — пущай почитает!
— Пойду до кумы Федосьи. Ясно! — сказал Слава иконам и стал переодеваться в чистое. Иконы снял с божницы и завернул в льняное полотенце, а заместо них пристроил два своих портрета. Племянник кума Ивана еще прошлой зимой нарисовал Славу с натуры — карандашом и акварелью. Здорово вышло, как живой он на бумаге, с баяном и песню поет на слова Сергея Есенина.
— Вот тебе, шаромыга, иконы! Святой Слава! Если бы не Север, отдыхал бы сейчас на заслуженном отдыхе, ходил к пионерам с рассказами о войне, внуков бы водил на рыбалку, — молвил Слава, перешагивая через порог. Закрыл сенки на висячий замок, ключ заткнул в пустоту паза у зауголка. Его ждали старушки, ждали гармониста и песельника.
III
Мария не знает, о чем разговаривают Толя с Ниной — встретились-то они напротив Федосьиной избы, но ей, матери единственного сына, да еще такого видного парня, приятно видеть его с девушкой. Пусть не самой-самой красивой в Песках, но уж худого слова ни о ней, ни о ее родне сроду Мария не слыхивала. Работящие, обходительные и радушные. Лучшей невесты и не надо! Чуть-чуть сдвинула она штору в горнице, смотрит им вслед и с гордостью шепчет:
— Толюшка ты мой, соколик ты мой ясный! Вот и не зазря я на белом-то свете прожила… Бог даст здоровья, с внучатами поводиться успею. Парень он, верно бают, что сокол, в любой дом залетай, любую девушку выбирай! А Нинка-то чем не пара? Славнющая девушка. И место ей от быткомбината в самый раз имеется.
— Хотя, хотя рано Толю женить, — спохватилась Мария. — Ишь, чего размечталась, старая! Парню сперва в солдатах отслужить надобно, опосля и гнездо вить. Да кабы в город молодая-то не сманила, как эвон Сережку Морозова.
Ей становится страшно: вдруг женится сын и утянется за женой из села. А когда не станет ее, продаст родительский дом чужим людям и будут хозяйничать здесь посторонние, а не он и не Мария. Она обводит глазами светлую и уютную горенку, где каждая вещь на своем месте, все нажитое ими, все дорогое, как память о Федоре.
Вон у стены диван-кровать, вот шифоньер с зеркалом и телевизор рядом, в углу комод, а на нем магнитофон и радиола. Эвон этажерка с книгами и журналами, пристрастился-таки сын к чтению, одних журналов и газет на сотню выписал. Ну чего нужно? Все имеется, в доме покрашено и побелено. Огород хороший, пристройки добрые и живности всякой довольно. Эх, теперь только бы и жить им с Федором!
— Солнышко ты мое незакатное… — вздохнула Мария, концом платка смахнула слезинки и повела взглядом туда, где на стене висел портрет мужа с военной карточки и где под чистым вышитым полотенцем стояла его тальянка. Сынок-то хотя каким-то боксом занялся, однако гармонщик в отца, утешает ее игрой, но на вечерки или в клуб берет новую гармошку. Бережет парень отцову память…
Мария снова глянула на улицу и вслух заругала себя:
— Дура я старая! Федосья все глазоньки проглядела, ждет не дождется меня, поди, и Слава у нее с гармонью.
Она торопливо оделась, склала в корзинку шаньги, груздяной пирог и банку с маринованными опятами. У порога оглянулась на Федорову гармонь и попрощалась с ней: «Не возрадуешь боле ты мою душеньку, голосистая тальяночка!»
— С праздником, с красными Октябринами! — засуетилась Федосья, принимая из рук подруги корзину и банку с грибами. — В пору послов за тобой снаряжать, да чего-то Володьша загостился у родителей.
— Так ты и не гневайся, Федосьюшка, — вешая плюшевый жакет, откликнулась Мария. — Анатолий прибыл на праздник, не побегу же я наперед его по гостям. Стряпала, жарила да пекла, а как управилась и проводила сына — сразу и к тебе.
— Ну да ладно, ладно! — согласилась Федосья. — Садись-ко за стол, все угощение расставлено.
— С праздником! — в один голос поздравили они друг дружку, принимаясь за жаркое, а Федосья добавила:
— Мужиков наших помянем. Без них бы не быванье светлому дню — празднику Октября. Царство им небесное! И чтоб войны больше не было совсем!
Только подняли глаза на портреты Федосьиных мужа и сына, как в сенках задребезжало пустое ведро и тут же распахнулась дверь. С порога и поприветствовал своих старух дед Слава:
— Здорово, девки! С праздником вас! Не ждали? А я вот он, ты, кума, открывай-ко ворота!
— Ну, ну, ботало-заботало! — обрадовалась Федосья. — Как ето ты прокрался незаметно, неслышно?
— Я же разведчик и охотник! — заулыбался Слава, скидывая полупальто и серую кроличью папаху. А Мария с умилением смотрела на верхний голбчик, на Славину гармонь. Песен они с Федосьей все равно бы напелись и наревелись бы, да какой праздник без гармони? Всухомятку бы веселились, кого им залучить, кроме Славы.
Федосья опахнула лавку полотенцем и указала Славе на самое видное место за столом.
— Проходи, кум, гостем будешь!
— Одну секунду, кума!
Слава пригладил волосы вокруг плешины, откашлялся в кулак и в вязаных шерстяных носках мягко прошел за стол. Втроем они первое время молча ели жаркое, а затем принялись за чай с шаньгами и пирогами.
— Спасибо, девки! Сыт от пузы! — выбрался Слава из-за стола и сел на табуретку к подтопку пускать табачный дым в раскрытую дверцу. И чтобы просторнее было с гармонью. «Ну?» — взглядом спросил он старух, и те согласно закивали: «Давай нашу любимую». Федосья, казалось, не слова, а всю боль-печаль выдохнула из себя:
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Старухи вели горестный рассказ от имени солдата, а Слава вторил им на гармони. Лицо у него суровое и только мокрые глаза выдавали, как он тоже переживает и волнуется. Втроем, чуть охрипшими голосами дважды повторили:
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам…
Федосья с Марией всхлипывали и сморкались в платки, а Слава прильнул левым ухом к сжатой гармошке и шептал: «И-и эх, ять твою ять!»
Первой очнулась хозяйка. Она молча налила всем по кружке свежего чая и всплеснула руками:
— Девоньки, бабоньки, мужики! Ай и полно кручиниться, нынче праздник у нас! Кум! Давай веселое!
— Верно, верно, кума!
Гармошка широко распахнулась, ярко заголубела незабудками во всю грудь Славы и озорно расплеснула «улошную». Ноги у него заходили ходуном, Федосья проворно вскочила с лавки, подбоченилась и отчаянно пропела:
Сколько раз я зарекалась
Под гармошку песни петь,
Мой-ет боля заиграет —
Не могу я утерпеть!
Мария ненадолго прикрыла рот концом платка, а когда откинула — с лукавинкой вывела:
Проводи, боля, до дома
И послушай у окна,
Как родители ругают
За тебя за варнака!
Эх, пол земляной,
Потолок жердяной.
И пошли мои пимы —
запошваркивали! — зычно гаркнул Слава и так горделиво вскинул голову — хоть и впрямь с профиля чекань медаль.
Дробить, дак дробить,
Чтобы выходило.
Такого любить —
Чтобы сердце ныло! — пошла на круг Федосья, четко выстукивая каблуками башмаков.
Соловей через боярину
Лети, не уколись.
Боля с новенькой матанечкой
Меня поберегись! — отозвалась Мария и поплыла навстречу подружке.
Черная черемуха
День и ночь крошилася,
Я об милом тосковала,
Хлеба есть лишилася. — Снова задробила Федосья, а Мария — Славе:
На черемуховый цвет
Навалился белый снег.
На тебя, мой ягодиночка,
У нас надеи нет!
Слава яростно наигрывал и «задел» Марию:
Пошла плясать —
Улыбнулася.
Не тогда ли ты мене
Поглянулася!
Что же я наделала —
Срубила черемшиночку.
Что же я наделала —
Сгубила ягодиночку! — дружно пропели старухи, и на звонкую дробь затенькали ответно в рамах стекла. И опять они:
Ягодина, ягодина,
Ягодина, ты дурак.
Ты везде меня нахаял,
Я тебя нигде, никак!
Эх, милка моя
Припечаленная!
Выйди замуж за меня.
За отчаянного! — подскочил с табуретки Слава. Федосья с Марией не сдавались:
Серы уточки летели,
Прям амбара скрякали.
С дорогим-то рассчиталась,
Только счеты сбрякали!
Грубияночка моя,
Сколь она и дельная,
Сорок юбок одевала,
Как корова стельная! — съязвил Слава, а подружки:
Милый мой, картовна шаньга.
Шанежка не мазана.
Ты скажи, картовна шаньга,
Чем я не уважила?
Слава прошелся с гармонью вприсядку, невзначай сронил табуретки и притворно застонал:
Зачем вы меня
Напоили пьяную?
Оказала весь характер,
Совесть окаянную…
— Ух, ух, на брюхе пух! — проголосили старухи и, растрепанные, усталые, повалились на лавки. Слава присел на пол, рукавом рубахи утирал пот и запаленно хватал воздух.
— Ну, оторвали, ну, оторвали! — восхищенно прищелкнул он.
— Кваском, кваском сейчас я вас остужу! — спохватилась Федосья и кинулась в горницу. Кто-кто, а она на всякий большой праздник готовит ядреный квас на листьях вишни и смородины, на цветах душицы и зверобоя. Все хвалят ее квас, а электрики-квартиранты, тянувшие высоковольтную линию, с кваса и отходили после получки. Напарятся в бане и прямо из трехведерной кадки черпают деревянным ковшом.
Пока угощались, пели и плясали, за окнами посерело, небо затянул морок и ставнями запостукивал южный ветер. Тогда-то и забежал Вовка — внук Федосьи.
— Не ко времени, баба, а? — задержался у порога парень.
— Что ты, что ты, внучек! Песнями да пляской праздник отмечаем, а я тебя с утра заждалась, — обрадовалась Федосья и проворно поставила угощение Володьше: — Садись, мы на который ряд уж поели!
— Отец, Володьша, чем занимается? — оживился Слава.
— На охоту ходили!
— Двоем?
— Не, из города еще трое приехали. Дядя Коля с друзьями.
— Кольша! Слышь, Володя, позови их сюда, и отец пущай идет вместе с ними. У нас репетиция окончилась, а с Колей виделись еще весной. Больно охота поговорить с ребятами. Как охота-то?
— По зайцу взяли, — дожевывая шаньгу на ходу, крикнул Володька уже из сенок.
— Ну, бабоньки, перекур! Скоро ребята заявятся — новостей со всего света принесут, — распорядился Слава и убрал гармонь на верхний голбчик.
— Ладно, беседуйте на здоровье, а мы к Мане сходим, управимся по хозяйству, — ответила Федосья, и обе стали одеваться. Они бы тоже не прочь послушать умных людей, да недосуг. Праздник праздником, а домашнюю работу никто не сделает за хозяек — будь то город или деревня.
IV
Дед Слава привычно и быстро управился по хозяйству. Накормил болтушкой кабанчиков Борьку и Степку, подоил корову Юльку и кинул ей в кормушку пластик прошлогоднего сена — нынешнее не скоро вывезешь трактором, ждать придется, когда глыбы и кочки засыплет снегом. Прибирался и успокаивал себя, вслух подтрунивая над Настей:
— Напрасно, напрасно ты возрадовалась волюшке, дорогая женушка! Запой ныне не получится: вина в городе не расстараешься, у «княжны Мери» запаса и в добрые годы не водилось. Выхалкаете с ней бражку, и, хошь не хошь, а заявишься домой, каяться и божиться в ногах у Славы!
Однако на душе у него было неспокойно, разговор с приезжими охотниками взбудоражил и зародил тревогу. Да и голова побаливает, уж больно криклив лесотехник Вадим — чернобородый, весь всклокоченный и заводной. Как только ребята дюжат: ни единого слова нормальным голосом не вымолвит, крик да крик, а то и заорет, как бешеный.
Не успел поздороваться и познакомиться со Славой и уже закипятился. Увидел на лобовом стекле легковушки фотографию Сталина и разошелся:
— Сволочь он, этот парень на «Жигулях»! Да разве знает, кретин, кого наклеил на стекло? Тирана, душегуба! Его всенародным судом надо судить, каленым железом выжигать из истории!
Кум Иван только посмеивался, научный сотрудник музея Феликс — дородный и рассудительный детина — рассеянно поддакивал, а Николай, сродный брат Ивана, безуспешно одергивал взрывного приятеля:
— Брось ты, Вадим. Ну, наклеил портрет Сталина, и что особенного? Ведь не Муссолини и не Гитлера.
— А какая разница?! — заорал Вадим, потрясая кулаками. — Те два ублюдка чужие народы истребляли, а этот свой народ, коммунистов расстреливал и гноил в застенках. Никого не щадил и не жалел, ни старых, ни малых. Не прощать! Так нынче ставится вопрос. Пусть все узнают: никто не забыт, ничто не забыто!
Долго бы не закликнуть никому, если б не вскипел Слава:
— Слушай ты, Вадим! Чего на весь околоток раскричался, да еще в такой праздник. Я не больно грамотен, конечно, а разумею: судить свою историю любой народ не вправе, ежели он народ и уважает сам себя.
— А что, прикажешь забыть репрессии, тысячи невинно оклеветанных и уничтоженных людей? И каких людей!
— Нет же, нет, Вадим! Только спокойнее нужно во всем разобраться. Пусть сначала всю правду скажут нам ученые историки. Поименно обнародуют достойных и виновных. Нельзя валить все на одного человека, пусть был он самый главный в стране и первый несет ответственность за сотворенное беззаконие.
— Правильно! — поддержал Николай. — Не шум и крики о возмездии нужны, а истинная правда. Иначе поорем, втопчем в грязь прошлое и сотворим нового кумира. Разве не так случилось когда-то после развенчания культа личности Сталина?! Не успели о нем правду узнать, глядь — новый чудотворец!
— Моего отца из-за трех быков раскулачили и выслали из Белоруссии на Урал, — угрюмо проронил Феликс и замолчал.
— Во, во! — подхватил опять Вадим. — Называется, освободили братский народ Западной Белоруссии! А что творилось после войны в Молдавии и Прибалтике? Эшелонами перли людей на Север! Не каких-то там бандеровцев и националистов, самых настоящих крестьян, кормильцев.
— Только, Вадим, к суду и возмездию призывать нельзя, — вмешался Феликс. — У твоей справедливости на левой стороне призыв к расправе и репрессиям, к беззаконию. Так ведь и конца и края не видать самоистреблению. Кто с кем не согласен — того, значит, к стенке или за решетку?
— Но ведь и враги-то Советской власти тоже были! Чего же всех в ряды невинных демократов зачислять, задним числом в ангелы и святых мучеников записывать, — добавил Николай.
— Были! — подтвердил Слава. — Сам знаю, были! Убежденные враги Советской власти, а не одни оклеветанные завистниками, карьеристами и доносчиками. Но, ох как сложно все это, ребята!
— Какая сложность, все ясно! — опять закипел Вадим.
— Такие горячие головы, как ты, Вадим, и при Сталине тоже кричали: «Все ясно, враг народа!»
Лучше бы Николай и не говорил! Вадим прямо-таки взбесился и понес, понес жуткую чепуху.
«Эк-ка, с каким заносом парень! Умный, а мозги набекрень и с чужих голосов орет», — с сожалением слушал его Слава. Да и ребята, по всему видно, не одобряли и не соглашались с Вадимом.
— Анархист ты, Вадим! Тебе бы у батьки Махно в банде очутиться, натворил бы ты дел, ох и натворил! — подковырнул приятеля Николай.
— Гласность, демократия у нас, не затыкай мне рот! — бушевал Вадим.
— То-то и оно, гласность и демократия! — съехидничал Николай. — Только, если поглядеть по столице, по журналам и газетам, захватили монополию на гласность и демократию не совсем те, кому следовало. При Сталине жили не тужили, премии Сталинские получали, при Брежневе как сыр в масле катались, ордена и премии сыпались на них, «мучеников и страдальцев».
— Ты кого имеешь в виду? — насторожился Вадим.
— Да уж не тебя, дурака! Закругляйся митинговать, дед Слава жизнь прожил, и у него свои взгляды на периоды и перестройки. Пойдем к нему, Слава на баяне поиграет, песен попоем. — С этими словами Николая, странное дело, даже столь же горячо согласился и Вадим.
Признаться, Славе надоел «митинг» у Федосьиной ограды, куда он вышел встречать Ивана с гостями. Ни об охоте, ни о житье-бытье словом не обмолвились, не дал взбалмошный Вадим. У них в Песках своих доморощенных болтунов о политике в достатке. Обычно редко кто из них охотник до работы. Табак бы им жечь, а раньше вино бы жрать и трепаться о мировых проблемах в рабочее время. Слава и сам не прочь поболтать о чем угодно, «не язык, а ботало» — дразнит его Настя. Да какой толк в ихней болтовне о том, что на самом-то деле вовсе и не зависит от них! Удивительно, но кто больше всего чего-то делает, меньше всего дает волю языку. К этому выводу Слава пришел еще на фронте, а на производстве и в колхозе убедился окончательно в правоте своего наблюдения.
Истинные трудяги без криков «Ура, за Сталина!» били немцев и погибали в бою, но умирали с верой в него. И уж они-то сейчас не станут где надо и не надо перетряхивать его в гробу, каяться и проклинать прошлое, без которого не было настоящего. Мало ли в чем и в ком ошибалось поколение Славы — ровесники Октября, кто-то меньше, кто-то больше, за них оплачено кровью и здоровьем. Но не надо валить в одну кучу целые поколения с теми, кто ради себя терял стыд, совесть, честь и предавал самое дорогое. Господа капиталисты что-то не пачкают свою историю, а как раз наоборот — нас и обливают грязью. Ну, так давайте же и мы будем помогать и радоваться. Эвон мы какие смелые и сильные, все свое растопчем и оплюем, нам все нипочем! Только вот на обломках-то «самовластья» чего же мы напишем, чьи имена?
…Разбередили душу Славе воспоминания о встрече с ребятами. Они что, ушли прогуляться по селу, где на улицах ни пьянки, ни ругани, а гремит музыка из репродукторов, веселятся детишки и молодежь у клуба. А у Славы от дум и праздник не праздник. Ему на птицеферме караулить колхозное добро, один на один с ночью и своей собственной жизнью, с жизнью знакомых ему людей. И сегодня не отвлекут его от дум ни газеты, ни книги.
«Эх, ребята, ребята! Не судите-ко вы старших — дедов и отцов, а лучше не повторяйте наших ошибок и своих не наломайте дров!» — вздохнул Слава и оглянулся с опушки березняка на счастливое сияние электрических лампочек по селу. За Песками над невидимыми лесами светлым заревом угадывались ближние села Першино и Ключи. А по асфальту, огибающему село, туда и сюда проносились светлячками легковые автомобили, и свет фар тоже сливался с заревом деревень и городов.
Пожалел Слава, что не захватил с собой сборник стихов Николая Рубцова. Совсем случайно купил его в Далматово и, как раскрыл в автобусе, и не заметил дороги. Теперь после Есенина Рубцов у него вторая любовь, он даже пробует подбирать мелодию к его стихам; считает, что рубцовский Филя — это он, Слава.
«Россия, Русь! Храни себя, храни!» — вспугнул тишину колка дед Слава и невольно под телогрейкой ознобно почувствовал свое тело. И все его дневные огорчения показались ничтожно мелкими, недостойными этих высоких слов поэта.
V
Влажный южный ветер занизил морок к земле, и посыпался частый мелкий дождь. Казалось, все куры с фермы сбежались на железную крышу избушки и дружно склевывали зерно. Был снежок, а оказался не лежок, расплылся киселем, и Слава похвалил себя, что ушел на дежурство в резиновых сапогах. В них он сухой ногой пересек ляжину за дорогой у села и вскоре достиг Ивановой избы. На кухне горел свет, но сама хозяйка, кума Валентина, убежала на птицеферму, а мужики и ребятишки спали беспробудно. Ну как заранее знали о ненастье!
— Эй, охотнички-молодчики! — гаркнул Слава на кухне. А когда заподнимались заспанные, не понимающие, в чем дело, мужики, продекламировал нараспев:
Так и есть, охота-матушка
Породнила нас, ребятушки.
Эти выстрелы ружейные
Лучше, чем дома питейные!
— Ты, Слава? — чуть пошевелил ресницами Иван.
— Мы, язви вас в душу, лодыри! Молоть языками горазды, а кто проспал зорьку!
Феликс с печи разглядел на стеклах накрапы дождинок и, широко зевая, мирно откликнулся:
— Ненастье, Слава, оттепель, какая там охота!
Слава мигом повернулся к нему и решил сегодня завладеть разговором о чем угодно, лишь бы не о вчерашнем:
— Ага, вот ты, Феликс, научный сотрудник отдела природы. Тогда скажи, почему лось обгулял на пастбище в Талах колхозную корову, принесла она полулосенка и полутеленка. Куда, к какому классу отнести данное животное?
Тот не ожидал подвоха и всерьез поверил, задумался, но тут столь громко все захохотали, особенно всезнающий Вадим, и тот, кого Слава ловко подковырнул. А он с лавки на кухне вел свое:
— Значит, природу ты знаешь. А чем полезен, скажем, поросенок человечеству?
— Кум, кончай издеваться над гостями! Все они родом из деревень, — вмешался Иван, собирая на стол завтрак.
— Ладно, когда я ем, я глух и нем! — придвинулся к столу дед. — Живо сюда, ребята, а после моих артисток навестим. На генеральную репетицию приглашаю. Наяву увидите — жива еще народная культура!
Слава наелся быстрее всех и нечаянно хвастанул:
— Раньше-то я бы своим проворством за столом нажег богатых мужиков. Они как принимали к себе работников? Перво-наперво за стол садили, устраивали экзамен парням, а то и конкурсом можно назвать. Ежели, мол, кто скор за столом, тот и на работе удал. Взял бы меня в срок какой-нибудь мироед, а я бы перекур с перекуром.
— Слава, ты среди нас самое старшее поколение, ровесник сегодняшнему юбилею, Октября. Расскажи нам, какие они живьем были, мироеды-кулаки? — попросил Вадим, разглаживая густую бороду.
— Ну, сам напоролся, старый огрызок, на политику! Да пощадите, ребята, темный я человек и образование мое на один коридор больше сельской восьмилетки! — искренне взмолился Слава. Устал он за вчерашний день ворошить прошлое. И десять лет своей жизни потерял там, где люди совсем о другом думают. О свободе, ну и о том, чтобы выжить…
— Брось прибедняться, Слава! — поддержал товарища Феликс. — Моего батька, как я уже сказывал, из-за трех быков раскулачили и выслали, от семьи в тринадцать душ только они с дочерью уцелели. Небось в Сибири кулаки богато жили?
— Кулаки… Слово-то какое-то противное, оскорбительное, а на самом деле означает сильные работящие руки, — глядя ка свои костлявые, войны и всякого труда испробовавшие руки, протянул Слава. — Долго рассказывать про тех мужиков, раскулаченных и выселенных. И у нас под Ялуторовском, и здесь по округе эти кулаки сами себя зверски изводили на работе, семью не жалели. Если нанимали чужих, то кормили от пуза и платили по совести. Конечно, были ловкачи, хитрые и лукавые, без стыда и совести. А разве ныне их нету? Еще на каких постах они недавно сидели! Сколько же нынешние мироеды присвоили народного добра, народного труда?!
— Слава, ты конкретнее из прошлого, а что у нас на глазах произошло — всем известно, — попросил Николай. — Врагами были кулаки или нет?
— Нет! — твердо заявил Слава. — По недомыслию они сами добровольно не раскулачивались и не торопились в колхозы. А кто совершал что-то против власти, тех-то и надо было судить за содеянное по советским законам. А то всех под одну гребенку, а то скольких наши активисты отправили на погибель в отместку за личные обиды, из зависти. Дядька мой участвовал в коллективизации, милиционером служил, он много чего порассказывал мне…
Стояла на угоре за селом ветряная мельница, общая была, общественная. За плату, установленную сходом, работал на ней засыпкой, мельником значит, многодетный мужичок. Как его выжили? Ночью пьяные дядька с председателем сельсовета заявились к нему, наган в ухо и допрос учинили. Где, контра, закопал золото? А как дядька угнал в соседнее село пировать, мельник той же ночью посадил свою семью на телегу, барахлишко с узлами, коровенку привязал сзади и уехал куда-то. Все хозяйство бросил. Домишко его потом в поле на культурный стан увезли, да там он и сгорел. Мельница стояла-стояла пустой, а за войну ее на дрова ночами раскурочили и вытаскали до бревнышка.
— Да… — невесело покачал головой Феликс. — Теперь чуть не всю страну раскулачивай, кроме пьяниц, тунеядцев и бичей. Даже цыгане подойдут под раскулачивание — из-за одного золота.
— Вопрос ребром ставили: кого завтра пропивать станем? И начинали припоминать, кто кому-то из актива не дал взаймы на чекушку водки или еще в чем-то отказал. Страшная штуковина — произвол и беззаконие! — горячо закончил Слава.
— Ну вот, а ты вчера Сталина защищал! — ухватился за свое Вадим.
— Да какой я ему адвокат! — заволновался Слава. — Вы-то из печати о жертвах культа узнаете, а я их своими глазами сколько перевидел, поровну лагерную долю делил. Помню, загудели гудки, когда Сталина хоронили, они одно и то же твердили: «Братья! Это гудки свободы!» И потом одних генералов у нас из лагеря немало самолетом отправили на Большую Землю.
Правильно наше руководство заявило: такие преступления не прощаются! Но меня другое волнует — надо назвать и тех, кто по всей стране творил расправу. Зря, что ли, шли разговоры про «железного наркома» Кагановича: где он появлялся — там летели невинные головушки.
— Точно, точно, Слава! — оживился Николай. — У нас в деревне Петро Китаец братьев Мальгиных Егора и Николая врагами народа сделал. Сперва Егора засадили из-за того, что его жена Лидия поморговала Петром и замуж вышла за Егора.
Дело было как: Егор кузнецом в колхозе работал, золотые руки у мужика. Ждал председателя в конторе вечером и машинально на чистом листе начеркал карандашом слово «Я пастух, я пастух». А бумага-то оказалась непростая — с портретом Сталина на обратной стороне. Донос — и сбрякал Егор на десять лет в звании врага народа.
Осенью с молотилки под Морозовой кто-то украл приводной ремень. Милиционер приехал искать вора, а Петро на всю контору: «Чего голову ломать, брат врага народа украл, чтобы сорвать молотьбу». Упекли парня. Узнали и кто украл, но раз уже посадили врага народа, назад покойников не таскают.
Во как запросто делали врагов!
И еще люди говорили, как первого большевика, первого председателя Уксянского сельсовета и первого директора МТС Кротова подвел под расстрел некий Арсентий Пестов, а после сам стал директором.
Кротова реабилитировали еще при Хрущеве. Но ведь имя доносчика не объявили публично. Коли правду говорить народу про культ, то надо до конца ее сказать. И вытащить на белый свет специалистов по «врагам». Если их нету в живых — Петро давно умер, исчах от туберкулеза и Пестов, но пусть люди знают негодяев.
— Родственники ихние обидятся, — вступил Иван. — Жаловаться станут, мы де при чем?
— Хмы! — возмутился Вадим. — Жаловаться! А что же делать родственникам тех, погибших, они-то сколько десятилетий жили проклятыми всенародно? Справедливость не должна быть однобокой. Не бывает в жизни, чтоб волки сыты и овцы целы. Не будет полной правды — не поверит народ в себя, в свои силы. И демократию и гласность отдать народу, а не кучке людей, иначе любое добро можно загубить. Правильно вчера Слава сказал: с моим характером я при больших правах начал бы ворочать не лучше его дяди-милиционера. Психованный я, меня от пустяковых непорядков трясет, как в лихоманке.
— Ну, Иван, отдавай приказы деткам и айдате к старухам! — поднялся Слава. За ним последовали Вадим, Феликс и Николай.
Дождик не брызгал, но все небо, воздух и земля отдавали весной, сыростью, с озера доносилось гаганье домашних гусей, сытое покрикивание домашних уток. Городские охотники приехали в резиновой обуви, и Славе понравилась крестьянская предусмотрительность мужиков. «Славные ребята, хотя разные характерами, возрастом и судьбами!» — думал он, выбирая покороче путь к избенке Федосьи. На полдороге их нагнал Иван, и все они впятером ввалились в чистенькие хоромы старушки. Сапоги, конечно, сняли в сенках.
— Проходите, проходите в красный угол! — захлопотали Федосья с Марией. — А мы и не ждали такой прибыли, одного Славу выглядывали в окна. Да чем городских-то гостей нам потчевать?
— Какие они городские! — усмехнулся Иван. — Все из деревни вышли, вся Россия с деревень начиналась.
— Правильно! — загудел великан Феликс, касаясь притолоки головой. — Когда я после училища в литейке работал, у нас ни одного коренного горожанина не было, все в прошлом деревенские. Возьмите Ивана — он и шофер, и тракторист, и слесарь, и кочегар, и агроном. Какая разница между ним и городским? Иван везде найдет работу!
— Эдак оно, конечно! — согласилась Федосья с лестной характеристикой зятя. — А все же и ноне колхозникам на часики рано заглядывать, в сезонные работы и выходных не бывает. Уйди Иван из колхоза, все его двадцать пять годков стажу на ветер. До самой пензии быть ему колхозником!
— Зять — сельский труженик, круглый год на свежем воздухе, калачи, молоко, мясо и овощи — все свое! — рубанул ладонью за окно Вадим.
— Ой ли на свежем! — засмеялась Мария. — Чего ж мало охотников до этого свежего воздуха? На фермах вон иной раз хоть противогаз напяливай, а на тракторе, по радио баяли, вреднее и тяжельше работать, чем в шахте. А за молочком, мясом и яичками топать да топать надобно круглый год. Бабам ныне не до стряпни, чуть свет на ферму бегут, а то и в потемках. И своя животина на бабе, и мужа да ребятенок кто кормить да обихаживать станет за нее-то? Ладно, эти годы мужики не стали чураться женской работы, а нам во как досталось.
— Эксплуататоры мужчины, да? — улыбнулся Феликс.
— Что ты, что ты, дитятко! — воскликнула Федосья. — Какой ни на есть, а мужик! Ужо я намаялась без мужа и сгорбилась раньше других. Первого на лесозаготовках лесиной пришибло, со вторым счастье узнавать только начала — война. Тамо-ка они с сынком и сложили головы…
Федосья подняла глаза на портреты, туда же смотрела и Мария. Ей ли забыть первого мужа Петра, погибшего на войне, второго суженого Федора, отнятого войной в мирные годы! Федосье вдруг припомнилась корова Жданка. Будь бы мужик в доме, разве рассталась бы она с коровой? Сама помогала заготовителю и шоферу загнать Жданку в кузов автомашины, а как закрыли задний борт кузова, как увидела испуганные глаза коровы и как та дрожмя дрожит, завыла в голос и будто кто перешиб у нее ноги в коленках…
Рассказать бы городским мужикам, сколько ночей не спала, все блазнила Жданка: мычит ночью за оградой и пытается рогами открыть воротца. Соскочит Федосья — и к окну, а там никого не видать. Да и как бы она сбежала из машины от заготовителя? Это вон у Марии однажды кабан выскочил на полном ходу из машины и к вечеру приперся домой. Пришлось заготовителю опять нароком снаряжать машину, а сосед Аркаша (вечный тюремщик, там и загинул где-то в колонии на принудиловке) смачно матерился по заулку:
— Лопухи деревенские! Я бы ему, падле, перо в бок и в дело. Всю зиму шамал бы мясо с салом да водярой заливал!
Охо-хо, теперь вот попивает чаек, если у дочери корова отдаивает! Хорошо, хоть сахара вдоволь, не все же его, как Настюха у кума Славы, изводят на бражку. Ужо добалуется, ожгут штрафом да опозорят на старости лет — не поманит домотканое зелье варить! Они ходят с Марией по ягоды — смородину, клубнику, вишенье и черемуху носят. Одна и забота, как бы заморозки не погубили ягодники, как бы остатки клубничника не вытоптала колхозная скотина. Уж больно не в меру много скота развели: ни пасти, ни прокормить, то и дохнет молодняк почем зря…
— Эгей, девки, чего загрустили! — окликнул старух Слава и растянул меха гармони. Снова, как и вчера, празднично заголубело в комнате, и вот уже первым негромко, а так душевно и ладно заводит песню Феликс:
Отговорила роща золотая
Березовым веселым языком.
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о чем, — тянутся к песне все мужчины и Федосья с Марией.
Только что Федосье думалось, до чего они собрались здесь все разные, а запели — водой не разольешь, печалятся одной и той же печалью, разве что одни больше, другие чуть поменьше. А вообще-то всем досталось на веку-волоку…
Остановились передохнуть и услыхали радио. Какой-то старичок довольно быстро рассказывал, где и как ему приходилось воевать в гражданскую. «Руби шашкой, коли штыком, урра, товаришши!» — командирским голосом оглушил он умолкшее застолье.
— Смотри-ко, — задумчиво сказала Федосья. — Престарелый, а какая память! Слова от зубов отлетают… А покойный сват Василей еще молодым двух слов связать не мог. Восемнадцатилетним ранило и контузило его на гражданской, еле живого отец Филипп Степанович привез из Тобольска. Инвалидом первой группы на всю жизнь остался. Однорукий да кособокий. Не любил о войне говорить. Наведывался к нему майор из военкомата, к награде хотели представить, только зря пытал он свата. Окромя матерков ничего не понял, на том и распрощался. Мол, за матюки, дедушка, наградной лист не заполнишь.
— А вон Степан Гашев с три короба наврал и медаль получил, сказывали, — вставила Мария. — Люди-то, когда моложе я была, говорили, что он по кустам скрывался, с белыми уходил и только в конце гражданской сдался красным.
— Да на хрена он нам дался, все одно на том же кладбище, где и Василий Филиппович! — оборвал старух Слава. — Споем!
Эх, в Песковском-то колхозе
Да цыпушки развелись!
Колхозну кассу расклевали,
До госбанка добрались!
— Местное сочинение, — довольный собой объяснил Слава. — Мы же на третий круг специализируемся. Сперва свиней развели, потом на крупный рогатый скот перешли. Свиней сдали всех к лешаку, опять не ладно — пасти скот негде, одни Талы. В чужом районе отказали, своих девать некуда. Кинулись на птицу, денег страсть много извели, ссуду в банке взяли. Не вышло с индюками и цесарками — передохли.
— Нынче как? — поинтересовался Николай.
— Теперь, — ответил за Славу Иван, — снова всего понемногу. Есть свиньи, коровы и птичник. Председатель у нас новый, без орденов и званий, однако башковитый и денежки считать учит каждого.
А то дошарахались, в долгу по горло у государства. Техники навезли — какая и для чего — никто не знал. Так новую и резали сваркой, план по металлолому выполняли. Гречку сеяли — три года не могли сдать зерно. Пытались сами обработать на крупу для детсада, но тут РАПО организовалось и помогло нам очистить склад от гречки.
— Опять двадцать пять! — закричал Слава. — Опять политика, ять твою ять, да ведь праздник!
— Напраздновались на тыщу лет вперед, — хмуро сказал Иван. — Вчера вон видали, как бродят неприкаянные обломки всенародных пьянок и на чем свет стоит кроют новые порядки. У меня в бригаде на агрегат витаминной муки кроме дебилов некого послать, а этим только вино подавай. До охвостья извели сами себя, ни семьи, ни кола ни двора. А за ум взяться им неохота, им вынь да положь коммунизм!
— Черт знает что! Кто-то рвется на запад, а наших паразитов ничем не выжить. Матерят, свое все подряд, но знают — у капиталистов им хана!
Не жалею, не зову, не плачу.
Все пройдет, как с белых яблонь дым, —
вполголоса оживал молчание Слава, и снова все забылись, отдались песне.
«А ведь кое-кто может подумать, что у Федосьи гулянка. Привыкать стали, раз песня — значит, пьянка», — размышлял Николай, осторожно открывая дверь. Его потянуло домой, и нужен удобный момент, чтобы позвать приятелей на вечерний рейс автобуса. Завтра им не уехать, народ повалит из деревень в города валом. Разманила жизнь деревенских по сторонам, а никак ни единого выходного дня не могут многие жить без родного уголка. Может быть, когда-то снова поедут на вечное поселение туда, где вместо деревень пашни и пастбища? Ну если не нынешняя молодежь, то ихние внуки. И дождется тогда земля своего истинного праздника, незачем будет ее сыновьям и дочерям мотаться между двух берегов, середины все равно нет у жизни. Людям придется выбрать единственный берег — правый или левый.