Жаль оставлять ягоды на корню, как жаль, шибко жаль, что Индуса застрелил на собачью ягу Колька по прозвищу Глыза. Он много тогда перевел кобелей, пока бегалась ихняя сучка. А то бы тетеревят погоняли с Индусом — вон их сколько по подгорью на пустошках! Правда, сейчас нужды особой нету сбивать тетеревят палками: тятя дома и настреляет из ружья.
Нам не впервые оставлять ягоды «на опосля», и если не доведется снова прийти, то все равно не пропадут. Может, кто-нибудь из людей наткнется или птицы с барсуками насытятся. «Земля для всех родит, а не кому-то одному», — приговаривает бабушка в таких случаях.
Лукия Григорьевна правит обратную дорогу к речке, где мы напились воды и поели лепешек. Бабушка прищурилась на кусты и вспомнила:
— Давай пересекем течение Крутишки здесь. Давно я собираюсь показать тебе красную смородину, у нас по юровским лесам одна черная. А она во-о-н, у изворота! И ягоды как раз поспели.
Босыми ногами зябко по сырой и зыбкой земле в травах — ключи тоже близко, только не выбились наверх, как в Согре. Лезем камышами и таловыми кустами, а когда они неожиданно кончаются, я вздрагиваю — прямо под ногами внизу темнеет глубью омут. Однако раздумывать некогда: бабушка ставит корзинку и машет мне рукой. За омутом у булькающего ручья-она молча разнимает смородиновые кусты, ветки с пушком на листьях, и я не верю глазам: столько темно-красных ягод, до того прозрачных — все семечки видать!
— Ты отведай, Васько, отведай! — говорит бабушка. — Сегодня не во что брать, а завтра подвернем сюда.
Вкусные ягоды красной смородины, и совсем не кисло-терпкие, как у черной! А ее здесь тоже много, только пока черная не подошла, в тени и вовсе зеленая.
Когда мы продрались сквозь камыши и тальники по пойме речки, когда поднялись на угорину и оглянулись, то расстояние не показалось далеким. Однако торить тропу босиком по студеной, как весной, воде трущобами — маетно. Зато как тепло и уютно на прогретой дорожке вдоль ржи! А впереди Макарьевка и церковь-громадина, куда пообещала утром завести бабушка. Интересно, какой срам в ней она покажет?
Топаем дорожкой, а по ржи то и дело зовут друг дружку перепела: «Выдь сюда, выдь сюда!» Радуются вёдру и ласточки: высоко над нашими головами роятся, щебечут, словно и не мушек ловят, а играют в догонялки. Их у макарьевцев много, и лепят они свои гнездышки под церковным куполом звонницы.
В селе с бабушкой то и дело здороваются, и она поясняет мне: «Сюда выдавали замуж родную сестру Анну за Петра-двоеженника. Свое прозвище он получил за нерусскую дикость — две жены имел. Обе они и замерзли буранной ночью. Ехали с Петром из гостей, отослал их дорогу искать, а сам угнал на лошади домой. Анну нашли по пазухи в снегу. Как взялась правой рукой за березку, да так и окоченела. А Дарья, вторая жена, в кусты забрела, тонула-тонула сугробами и под талины присела, ну и уснула насовсем»…
Я вздрагиваю, как на зимнем ветродуве, и гляжу за Крутишку на увалы. Вот откуда взялись там Дарьины кусты и Аннина береза… Считай, чуть не полвека минуло, а названия сохранились у людей в памяти о загинувших женщинах. От старших к молодым передаются названия, но, не случись сегодняшнего разговора с бабушкой, вряд ли бы я узнал, почему женскими именами окрестили таловые кусты в ложке и березу на угоре.
А вот и церковь, и напротив нее за площадью борок на поповском кладбище. Высокие железные двери под колокольней заперты, стены вокруг закопчены сажей. В этой половине церкви макарьевцы устроили зерносушилку: в топки целиком совали сырые бревна, время от времени подталкивая обгоревшие вершины. Я не видел, как сушили хлеб в церкви макарьевцы, но у нас самодельные зерносушилки топили только таким образом. Разница лишь в том, что дым тянулся к небу, здесь черные несмываемые «языки» зализывали сажей белые стены по самую кровлю.
— Тамо-ка неча глядеть, завернем сюды, тут есть тот срам, Васько! — сказала бабушка, огибая здание. Вторая половина с куполообразным сводом вместо потолка пустовала. Двери раскрыты, стекла в окнах давно выхлестаны. Сюда от жары забились хозяйские телята, овцы и даже поросята. Сквозняки не в силах выдуть из храма запах навоза.
— Конечно, церковь не клуб, токо зачем же изгаляться над ней! — ворчит бабушка, отыскивая глазами то, что собиралась показать мне еще утром. Мне тоже жалко испоганенной и изуродованной церкви. У нас на всю Юровку небольшая каменная часовня, крест с маковки давно свален, но зато в часовне сельмаг, и ее никто не трогает.
— Вот, вот он, срам-то! — восклицает Лукия Григорьевна и тычет пальцем на стену справа. Однако никакого срама я там не вижу: золотистый овал, а в нем нарисован благообразный седой старик — наверное, святой какой-то. Кому же и быть в церкви, эвон на стенах и на круглом потолке сколько всяких архангелов, ангелов и святых. Изображение этого святого, на которого показывает бабушка, скромнее остальных.
— Так тут же написано «Святой Прокоп», а никакой не срам! — недоумеваю я, и бабушка подхватывает:
— Во, во, он и есть срам! Тьфу, прости меня, господи! С той поры, как приезжий богомаз по заказу попа нарисовал этого ворюгу, все люди плевались. Выходят после службы и плюются, а мужики матерились. Прокоп-то ворюга, конокрад на всю губрению, какой же он святой?
— Как он тогда угодил в святые?! — пуще прежнего не понимаю я Лукию Григорьевну.
— За всяко просто, — объясняет она. — Смолоду Прокоп конокрадством занимался. Здешних не трогал, точно как волк, иначе бы мужики его пришибли. Угонял коней на стороне, за сотни верст отселева. Четверо сыновьев на ноги поднял и всех втравил в свое воровское дело. Ох, сколько же семей разорил Прокоп! Он ить не разбирался: у кого много лошадей, а у кого последняя в хозяйстве, подряд угонял табунами. Без лошади-то ране погибель крестьянину, не то что в колхозе. Разбогател Прокоп, сыновей подальше с людских глаз спровадил жить. Опять же с пользой для себя: чуть что, так не у чужих на время припрятать ворованных лошадей.
Когда занемог, то напоследок где-то церковь с сыновьями разграбил. А сам виду не подавал, жил скромненько. Как забросил конокрадство по хворости, до того богомольным стал — все дивовались. Раньше в церкви не видывали, тут же почти на житье основался. Ни одной службы не пропустит, батюшку обхаживать начал. Перед кончиной, сказывали, признался в грехах, а церкви завещал много золота. За дар тот награбленный и возвел его поп в святые, патрет, вишь, нарисовали в божьем храме. Наши-то юровчане и так не больно верили в бога, а после того и вовсе редко ходили в церковь. Кому охота зрить вора среди святых? Может, и остальные архангелы не бассе Прокопа были при живности. Тьфу!
Бабушка снова сплюнула и повела меня от навозной духоты, от лукавого взгляда «святого конокрада» Прокопа. «Видел ли его богомаз — не знаю, однако похожим дьявол получился, иставленный Прокоп!» — сердито бормотала она на ходу.
Когда вышли за Макарьевку и пересекли степь, спустились к мокрому ложку у речки и сделали привал, я не вытерпел и спросил:
— Бабушка, а почему церковь построили в Макарьевке? Юровка-то больше тогда была, да и сейчас наше село важнее. У нас семилетка, сельпо и четыре колхоза на сельсовет, а у макарьевцев один колхоз.
Лукия Григорьевна глядела на родное село вдоль Крутишки, на тополя и ветлы по всей Юровке и долго молчала. Потом кратко обронила:
— Мужики не дали. Собрали сход, чтобы решить, где строить, а юровчане в один голос: «Не надо нам церковь, у нас земли свободной для попа нету, самим наделы дают за десять верст!» Против миру не пошло начальство, церковь построили в Макарьевке, там и волость сделали. И земство школу построило не у нас, а в Макарьевке. В отместку юровчанам. Наших мало там училось. Редко кто из ребят выдюживал: поп на уроках юровских парнишек здорово лупил и обзывал нехристями. Ни за что сгребет за волосы и начнет стучать лбом об стол, стукает да приговаривает: «У, юровские нехристи!»
— Ишшо какую срамоту довелося мне видеть, Васько! — неожиданно рассмеялась бабушка. — Как-то летом заявился архимандрит, ну большое церковное начальство. Так богатые макарьевские мужики решили прокатить его от Юровки до церкви на кошеве. Толсто насыпали соли, а по бокам цветков с полей возами навозили. На наших полях немало покосов испортили, напакостили…
Жара стояла, как вот нынче же. Толсторожий архимандрит по́том обливается, не столько на народ смотрит, а все харю свою утирает. Макарьевцы с попом рады стараться — прокатили гостя в кошевке, как зимой по снегу. У мужика того, что правил жеребцом, чуть глаза не выело солью. Из-под копыт так и летела ему в лицо!
— А куда соль девали? Растаяла?
— Как бы не так! Люди замели ее и домой утащили. Соль-то в лавке дорого стоила. Промыли в воде, и на пищу пошла. Святая соль-то! — словно кого-то передразнивая, опять засмеялась бабушка.
— Мама почему-то молится богу и верит, а ты, бабушка, старше ее и не веришь? — огорчился я за мать.
— В твоем возрасте, Васько, я тоже верила. Молитвенник наизусть знала, хоть и неграмотная. Ну и взяли старушки меня на богомолье в Верхотурье. Пошли мы туда пешком. Помолиться на святые мощи Семена Праведного Верхотурского Чудотворца.
Долго, ох как долго мы шли! Рано утром притопали в Верхотурье, а часовня на замке. Сели старухи ждать, когда ее откроют. У меня что-то с брюхом неладно стало, побежала я за часовню в кусты. Залезла и сижу, а рядом могилы. Одну из них трое пьяных мужиков разрыли, спустились в нее двое и выбрасывают третьему человеческие кости. «Смотри там, Егор, — кричат ему, — чтоб хватило костей Семену Чудотворцу! А то прошлый раз огневили батюшку: на праву руку костей не наклали».
Я так и обмерла, Васько! Мы за столько верст шли помолиться на мощи святого Семена Чудотворца, а тут скелет его собирают из чьих-то костей. Как мужики утащили гроб с костями в часовню, выскочила я из кустов и к старухам. Рассказывать начала им, да где там! Слушать не хотят, зашипели на меня: «Не богохульствуй!» Шибко мне обидно стало, до слез обидно! В часовню однако пошла, а сама реву и на мощи «святые» глаз не подымаю. На том моя вера в бога и кончилась. Не чаяла, как домой поскорее прийти.