Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга первая — страница 25 из 124

О контексте, в котором возник метафизический синтетизм, я писал в последних двух главах моего «Петербургского метафизика», но поскольку Вы призывали меня не отправлять Вас читать сей опус (с чем я совершенно согласен), то придется хотя бы в нескольких словах (и прежде всего для Н. Б. и О. В.) очертить контуры моей концепции…


(09.04.11)

…Вчера по примеру Мережковского не дописав предложения слишком соблазнительно засияло солнце выключил PC и отправился в Pergamonmuseum (буду далее пользоваться аббревиатурой РМ) может и не стоило бы прерывать ход мысли и уж по крайней мере стоило бы вероятно закончить начатое предложение но видит Бог не люблю гладких текстов должны быть разрывы и провалы.

Короче говоря, вчерашняя выставка — лучшее доказательство правоты метафизического синтетизма, и, может, стоило бы вместо длинных и занудных рассуждений прогуляться вместе по сумрачным залам, но, поскольку нам этого теперь не дано, придется — хотя бы в нескольких словах — попытаться передать свои впечатления от вчерашнего посещения РМ в той степени, в которой они связаны с главной темой моего письма.

Выставка «Die geretteten Götter aus dem Palast vom Tell Halaf» («Спасенные боги из тель-халафского дворца»).

Словом, жил-был некогда коллекционер и любитель восточных древностей Макс фон Оппенхайм (1860–1946), сын богатого кёльнского банкира. В 1899 г. он путешествовал по северо-восточным областям Сирии, где наткнулся на развалины дворца, теперь датируемого началом первого тысячелетия до Р. Х.

На свой страх и риск фон Оппенхайм начал археологические раскопки, давшие потрясающие результаты. Пред его взором предстал мир мифических существ, запечатленных в камне и поражающих своей магически-суггестивной силой. Дальнейшая судьба этих созданий не лишена драматизма. Оппенхайм привез их в Берлин, но они не были приняты вначале под кров РМ. Тогда коллекционеру пришлось разместить их в здании своей фабрики, переоборудованной под музей. Затем был построен уже настоящий музей, открытый в 1930 г. В 1943 г. он сгорел в результате бомбардировки. От статуй остались только 27 тысяч разрозненных фрагментов, затем в этом безнадежном состоянии перевезенных на хранение в РМ. Никто не знал, что с ними делать, но и выбросить, так сказать, рука ни у кого не поднималась. Однако в 2001 г. у небольшой группы музейщиков и реставраторов созрел смелый план попытаться разобраться в хаотической группе обломков и восстановить хотя бы приблизительно первоначальный облик загадочных статуй. В этом году работа была завершена и результаты ее представлены на прекрасно организованной выставке.

Само по себе это событие — триумф современного музейного дела, но не об этом теперь будет у меня речь. Я говорил в начале письма о контекстуальном рассмотрении проблем символизма (в моем варианте: метафизического синтетизма), и вот возник новый контекст: сидит ваш собеседник тихо перед своим компьютером, роется в памяти, восстанавливая события сорокалетней давности, потом, устав, едет в музей и попадает в мир сочетаний несочетаемого и, соответственно, контекстуальная ситуация превращается в экзистенциальную: мир мифических образов проникает в сознание, встречает там своих старых знакомых, вступает с ними в общение, возникают новые синтезы и т. д.

Короче говоря: нынешнее рассуждение о сочетании несочетаемого будет проходить в контексте музейно-метафизически-созерцательном, тогда как в 1960-е гг. моя концепция метафизического синтетизма вызревала в контексте жизненном (разумеется, музейный и метафизический аспекты неизменно присутствовали). К различию этих двух контекстов я неоднократно обращался в нашей переписке. Жизненный контекст означает, что приверженец символизма сам принадлежит к какому-то родственному ему художественному течению (направлению, школе, группе и т. п.) и в той или иной форме надеется творчески участвовать в процессах символизации. Музейно-метафизический контекст означает, что символофил не видит вокруг себя никаких школ или групп, способных к новым символизациям. Но в таком случае остается все же утешительная возможность метафизических созерцаний и восхождений (по мере сил и способностей) в мир архетипов.


Некто в черном (бурчит): Коню понятно, чего тут разжевывать…

Я: Пусть коню понятно, но все же важно подчеркнуть…


Некто в черном громко сморкается и отворачивается к окну: Не можешь ты, брат, обойтись без штампов… важно подчеркнуть… ну, что за лексика… почитал бы лучше Уэльбека.


Я: Почему Уэльбека?


Некто в черном (снисходительно молчит).


Хорошо, обойдусь без подчеркивания, и все же есть существенная разница, когда ты пишешь манифест в надежде, что его тезисы уже осуществляются твоими единомышленниками или для тебя настало время пустынничества, предрасполагающего к безвременным созерцаниям.


Некто в черном: да займись наконец делом: задали тебе вопрос, так и отвечай по-человечески…


Я (не без ожесточения): Символ — это конкретный синтез.


Некто в черном равнодушно зевает.


Я: Андрей Белый предпочитал говорить о символе. Слово «синтез» ему не нравилось. Он усматривал в нем процесс простого сополагания разнородных элементов, тогда как символ означал соединение разделенного в нечто третье. Синтез в кантианском смысле особенно был чужд Белому. Однако в конце жизни он все же — с оговорками — определял символ как конкретный синтез. Мне представляется, что в таком смысле синтез более точно передает существо дела, чем символ.

Синтез означает не простое сополагание, а теснейшее взаимодействие существ, элементов, образов и т. д., в результате чего возникает новое («третье») еще не бывшее до синтеза качество (образ, знак и т. д.). Синтез называется метафизическим в том случае, когда он соединяет разнородные элементы при помощи трансцендирования сознания в сферу архетипов. Синтез предопределен наличием архетипа. Если нет соответствующего архетипа в духовном мире, то нет возможности оправданного сочетания несочетаемого. Тогда разнородные элементы соединяются произвольно и не имеют метафизической ценности.

В этом признании реальности духовных архетипов заключается принципиальное отличие эстетики метафизического синтетизма от других подходов к проблеме сочетания несочетаемого.

Здесь — во избежание недоразумений — хочу…


Некто в черном (ядовито): Подчеркнуть…


Я (с кротостью): Просто отметить, что когда я говорю о метафизическом синтетизме, то, с одной стороны, имею в виду свою, так сказать, приватную эстетику (рабочий метод для синтезирования результатов музейных созерцаний), с другой же, пользуюсь этим термином для обозначения богато разветвленного направления в культуре (культурах), которое посвящало себя (по разным основаниям) творчеству символов (символизаций). Называлось оно (направление, поток и т. п.) по-всякому, а нередко и вообще никак не обозначалось (имплицитный символизм). Поэтому напрасно бурчит Некто в черном, дескать, какой из меня метафизик… Говоря о метафизических синтезах, я опираюсь на многовековой опыт Культуры, и поскольку никто, находясь в здравом уме, не станет отрицать реальности духовного опыта…


Некто в черном: Блажен кто верует, легко ему живется…


…поэтому вполне правомерно изучать удавшиеся синтезы, в которых было произведено сочетание несочетаемого по метафизическим законам.

В то же время метафизический синтетист, — предохранив себя от упреков в беспочвенных мечтаниях указанием на символотворчество древних культур, для которых мир богов был высшей и несомненной реальностью, а земная жизнь только тенью архетипов, — не просто довольствуется искусствоведческим изучением памятников прошлого, но стремится — по мере сил и способностей — приобщиться к метафизическому опыту. Тогда — с неизбежностью — встает вопрос о пути.

«Не увидишь синего ока,

Пока не станешь сам как стезя».

(А. Блок)

Поэтому мое приватное мировоззрение, выработанное исключительно для внутреннего пользования, с неизбежностью принимает — horribite dictu — эзотерический характер…


Некто в черном (поперхнулся от негодования): Ты, что, друже, совсем спятил?


А, между прочим, ничего «страшного» (и, замечу, нового) в такой постановке проблемы эзотеризма в эстетике не имеется. Все теоретические построения русских символистов (Андрея Белого, Вячеслава Иванова и Флоренского) от начала до конца пропитаны эзотеризмом. Он то, собственно говоря, и является фундаментом, на котором они воздвигали свой символизм. «Кроме церковного эксотеризма, — писал Флоренский, — есть своего рода церковный эсотеризм, — есть чаяние, о которых не должно говорить слишком прямо» (Столп, с. 133).

Подобные речи до добра не доводят, и над Флоренским всегда тяготело подозрение в оккультизме. «Ультраправославный П. Флоренский также был причастен к оккультизму, — писал Бердяев. — Это связано с его магическим мироощущением, и в нем, может быть, были оккультные способности». Несомненно, были. Он сам об этом писал. Прекрасно он был знаком и с литературой по оккультизму. Сейчас я не хочу входить в эту проблематику и взвешивать на догматических весах православие Флоренского. Но не подлежит сомнению, что он считал эзотерический подход вполне правомерным и в области богословия.

Близкий Флоренскому Сергий Булгаков формулировал следующим образом «основную мысль оккультизма»: она заключается в том, что область возможного и доступного человеку опыта и количественного и качественного может быть углублена и расширена путем соответствующей психической тренировки, «развития высших способностей». Сама по себе эта мысль нейтральна, и доброкачественность ее реализации зависит от того, в каком контексте она понимается.

Поймал себя на мысли, что письмо давно утратило дневниковый характер. Сегодня уже 14 апреля. Пишу с большими паузами, но теперь не имеет смысла отмечать числа, поскольку я уже вышел, говоря спортивным языком, «на короткую прямую».