Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга первая — страница 52 из 124

[74]. Но сейчас, действительно, пока не стоит их затрагивать. Возвращаюсь к лирике. Казалось бы, случайно эта тема вдруг возникла в нашей переписке, но благодаря этой случайности появился повод поразмышлять о связи между «лирическим восприятием мира» и символизмом. Опять-таки подобные размышления увели бы меня далеко от поставленной цели разобраться в механизме понимания-непонимания, явленного неоднократно в ходе наших бесед.

Позволю себе только несколько кратких замечаний в связи с вопросом о причастности лирики «к сугубо духовной сфере». Мне кажется, что не вся лирика как таковая причастна к духовной сфере, если понимать эту сферу совершенно конкретно, скажем, как сферу метафизических архетипов на ментальном плане. Понятие лирики не лишено двусмысленности. С одной стороны, мне представляется глубоко значительным тот факт, что символизм второй половины XIX в. проявил себя наиболее продуктивным образом именно в лирической поэзии, которая у русских поэтов (Владимир Соловьев, Александр Блок, Андрей Белый) приобрела теургические черты и была связана с причастностью к сугубо софийной сфере. В то же время, с другой стороны, именно поэты-символисты чувствовали опасности, скрытые в лирическом восприятии жизни. Например, Александр Блок писал: «Я знаю, что в лирике есть опасность тления, и гоню ее». — «Бичуя себя за лирические яды (курсив мой. — В. И.), которые и мне грозят разложением, я стараюсь предупреждать и других» (письмо Андрею Белому. 23.09.1907).

В этом для Вас, предполагаю, нет ничего нового. Пишу же об этом только для того, чтобы отметить возможность непонимания с моей стороны, ибо, прочитав Вашу фразу о причастности лирики «к сугубо духовной сфере», у меня возник соблазн истолковать ее как признание и за любым лирическим произведением статуса причастности (понимаю же этот термин в духе Платона) духовной Красоте. Но я вовремя остановился. Думаю, что не надо придираться к каждой фразе в отдельности, а брать ее в широком контексте всего Триалога. Если я в данном случае все же ошибаюсь, то буду Вам очень признателен за уточнение смысла Вашего высказывания о лирике.

Попутно сделаю еще одно замечание в связи с лирикой. Александр Блок иногда и в разных смыслах применял этот термин не только к поэзии, но и к миросозерцанию. «Драма моего миросозерцания… состоит в том, что я — лирик. Быть лириком — жутко и весело. За жутью и весельем таится бездна…» (письмо Андрею Белому. 15–17.08.1907). В разгар своей полемики с московскими символистами, нападавшими на петербургского поэта за его мнимую приверженность мистическому анархизму, Блок примирительно советовал разгоряченному Белому относиться к «вышеуказанным теориям как к лирике» и не возводить их «е теории, принципы, пути» (там же). Этот мудрый совет применим к интерпретации многих эстетических теорий, которые также представляют собой, по сути, лирику.


Некто в черном: Это ты о МС?


Теперь перехожу к следующему пункту.

Вы формулируете три «положения, по которым Вы (т. е. в данном случае — я, В. И.) в принципе не согласны со мной (т. е. с Вами)». Положения сформулированы с предельной ясностью и затем умело истолкованы, но я бы не сказал, что «в принципе» с ними не согласен. Я чуждаюсь всякой линейной прорисованности и принципиально признаю преимущества колористической размытости (употребляю этот термин в том смысле, который вкладывал в него Кандинский, о чем, впрочем, уже писал Вам), иными словами, принципиально признаю текучесть и взаимопереходимость смыслов, поэтому, передвигаясь по ментальной спирали, я с удовольствием пересекаюсь и с Вашими эстетическими воззрениями, тем более что они подкреплены цитатами из произведений моих духовных учителей и наставников. Подобные соприкосновения, однако, не подразумевают перехода на унисонное пение, поскольку допускают сложные контрапунктические ходы мысли. Но опять-таки сейчас не об этом речь. Возвращаюсь к основной теме моего письма, посвященного анализу функционирования механизма понимания-непонимания в наших беседах. Начну с третьего положения в Вашей формулировке:

«— всякое ли художественное творчество имеет в основе своей интуитивно-бессознательный характер?»

Но почему, дорогой В. В., Вы решили, что я даю на этот вопрос однозначно отрицательный ответ? Моя царапка была связана только с Вашим утверждением, что «художественным символизмом чаще всего и как правило отличаются те произведения искусства, где такой цели[75] художник сознательно перед собой не ставил, а просто творил, пел как птицы поют» (выделено мной. — В. И.). Против отождествления художественного творчества с «птичьим пением»[76] и было направлено мое возражение, а не против тезиса об интуитивно-духовных истоках творчества. Поэтому, как и во многих других случаях, всеми четырьмя лапами подписываюсь под Вашей мыслью о том, что «художественный символ полностью и окончательно реализуется только на интуитивно-внесознательном уровне, ни в коем случае не на уровне ratio в любых его интерпретациях».

Я бы пошел еще дальше и ратовал бы за возрождение платоническо-мифологического взгляда на природу художественного творчества. Для меня обращение Гомера к Музе носит вполне конкретный характер просьбы о ниспослании божественной инспирации. Охваченный такой инспирацией художник творит в состоянии неистовства (Платон. Диалоги: Ион, Менон, Федр). «Величайшие для нас блага возникают от неистовства, правда, когда оно уделяется нам как божий дар» (Федр 244а). Последняя оговорка особенно значительна. Она указывает на подлинный исток творчества, обретающийся в божественном мире. В «Федре» Платон дает классификацию «неистовств», т. е. духовных инспираций. Человек, охваченный подобным неистовством, «удостаивался очищения и посвящения в таинства». Художникам неистовство посылается непосредственно Музами. «Кто без неистовства, посланного Музами, подходит к порогу творчества в уверенности, что он благодаря одному лишь искусству станет изрядным поэтом, тот еще далек от совершенства» (Федр 245е).

Это платоновское неистовство не имеет ничего общего с инстинктивным птичьим пением. Лосев подчеркивал, что «неистовство» носит отнюдь не чисто иррациональный характер, поскольку создает «продуманную структуру поэтического произведения» (ИАЭ. Итоги, с. 267)[77]. В своем учении о неистовстве (вдохновении) Платоном выявлена «специфика искусства, в котором первая роль, очевидно, отведена структурному построению (курсив мой. — В. И.)» (там же). Это построение структуры (ее эйдетическое созерцание) возможно именно в силу охваченности души художника инспирациями духовных существ (Музами как «фактическими „богами“»). «Самое главное здесь то, что эта художественная структура пронизана вдохновением, неистовством и экстазом» (там же, с. 268). В этом мне видится одна из самых существенных особенностей художественного творчества как акта метафизического синтеза, в котором сочетается несочетаемое: структурное (эйдетическое) построение с божественным вдохновением. Говоря словами Лосева, специфика искусства может быть определена как «синтез (курсив мой. — В. И.) диалектики и вдохновения» (там же). Вот именно этот синтез и отсутствует в любых видах «птичьего пения», тогда как подлинная юбиляция, являясь одним из важнейших компонентов метафизического синтеза, не вступает при этом в противоречие с осмысленным структурным построением творимого произведения искусства.

Но мне кажется, что здесь между нами нет существенных расхождений (разве только незначительные нюансы) и, соответственно, я могу себя поздравить с ликвидацией еще одного недоразумения. Вы, надеюсь, не будете больше видеть во мне какого-то рационалиста в эстетике, а я перестану приставать к Вам с «птичьим пением». Не так ли?

Особо ясно наше взаимное согласие по вопросу о структурных построениях выступает при рассмотрении древней и средневековой архитектуры. Вы пишете, что не можете себе «представить работу творческой сферы сознания древних строителей архитектуры без управления ею какой-то могучей сверхразумной силой». Я тоже не могу. Древние источники дают многообразные подтверждения тому факту, что акту созидания предшествовало духовное видение. Классическим примером для меня является скиния, образец которой был духовно показан Моисею вплоть до малейших деталей «на горе» (Исх. 25, 40). Под «горой» можно понимать не только Синай в его земном облике, но и высшую ступень боговидения. «Нерукотворная по своей природе, эта скиния становится тварной, — писал свт. Григорий Нисский, — когда ей нужно быть воздвигнутой посреди нас. Поэтому она одновременно и нетварна, и тварна: несотворенная в предсуществовании (курсив мой. — В. И.), она становится сотворенной, когда принимает материальное устроение» (De vita Moysis 173).

Припоминаю, что уже ранее в ходе нашей переписки мне доводилось затрагивать эту тему[78], впрочем, тогда не получившую дальнейшего развития, но вот теперь, когда мы занялись проблемами символизма, разговора о сверхчувственных архетипах (образцах, парадигмах) все же не миновать. Здесь для меня не совсем понятно Ваше отношение к возможности реального созерцания таких архетипов. Например, Вы пишете: «некий якобы реально существующий архетип на каких-то иных планах бытия». «Некий», «якобы», «каких-то»: все эти словечки выражают сомнение в том, что существуют реально архетипы на ментальном плане бытия. Но, как мне кажется, без признания реальности архетипов (эйдосов, парадигм, идео-волений) невозможно философско-эстетическое обоснование теории символизма. А ведь мы и затеяли наш разговор, чтобы содействовать ее разработке в метафизическом направлении. И раз Вы признаете воздействие на сознание художников «какой-то могучей сверхразумной силы», то почему тогда не признать реальности сверхразумных архетипов?