Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга первая — страница 65 из 124

Следующий эпизод, как и многие другие в этой опере, разворачивается в католическом храме — на всем его протяжении Фауст в красном бархатном камзоле играет на органе. Под эти торжественные звуки Мефистофель дает отповедь потерянной, кающейся Маргарите, говоря о том, что совершенный грех закрыл ей путь к Богу (мы видим, как нескончаемой вереницей идут к Нему другие люди) и теперь ее ждут адские муки. Жертва своих страстей, жалкий, растерянный Фауст— слабый, но любящий, его, действительно, «бес попутал» — тоже раскаивается, сожалеет о содеянном и под звуки знаменитой арии «Мой совет, до обрученья не целуй его» (Мефистофель при этом многозначительно поигрывает красной тростью — отчетливо фаллическим символом) с горя, чтобы забыться, вкалывает себе дозу наркотиков. Но главная фигура здесь — вовсе не этот слабак, а вернувшийся с войны Валентин, брат Маргариты. А далее — центральная, на мой взгляд, сцена. Узнав о позоре сестры, Валентин поступает крайне жестоко, отказывается от нее и проклинает, не прощает даже на пороге смерти — по наущению дьявола его в ссоре пронзает шпагой очнувшийся Фауст. А вот безнадежно влюбленный в девушку Зибель (Мишель Позье) прощает ее — ведь любовь долго терпит, не ищет своего, не раздражается, все переносит… Взывает к Валентину и толпа: «Прости, и сам будешь прощен». Правда, поведение обывателей двусмысленно — когда впадающая в безумие Маргарита взывает к ним, все, кроме верного Зибеля, отворачиваются.

А по контрасту с этой кульминационной сценой, проникнутой идеей милосердия и всепрощения, вместо знаменитой «Вальпургиевой ночи» — бал у сатаны (не исключено, навеянный бултаковским «Мастером и Маргаритой»). Этот балетный акт — настоящая вакханалия, шабаш исчадий ада. Здесь Мефистофель-трансвестит представляет насмерть перепуганному Фаусту Клеопатру, Лаис, других цариц и куртизанок прошлого, а тот, выпив колдовского зелья, впадает в транс и предается галлюцинаторным видениям: поначалу это почти классический белый балет из второго акта «Жизели» в традиционных декорациях (дремучий лес, кладбище, могильный крест), но внезапно он становится карикатурно-постмодернистским: танцевальные па сменяются движениями contemporary dance, на сцену под пронзительные вопли «смотрите, она беременна» выскакивает балерина с огромным накладным животом, псевдовиллисы морочат Фауста-Альфреда. И вот в этот ад вползает убиенный Валентин. Как в фильмах о вампирах, сбесившиеся фурии кусают его, всячески глумятся и в конце концов еще раз закалывают. И все увенчивается оргией в садомазохистском духе.



Бал у Мефистофеля.

Сцена из оперы Ш. Гуно «Фауст»

(Ковент-Гарден, реж. Дэвид Маквикар, 2011)


Заключительная сцена вновь напряженно-драматична. Маргариту-детоубийцу, мечущуюся за тюремной решеткой в ожидании казни, по наущению дьявола, жаждущего навсегда погубить ее душу, пытается спасти для посюсторонней жизни ее возлюбленный. Его мучает совесть, он готов навсегда соединить свою судьбу с Маргаритой. Но та просит прощения у Всевышнего, протягивает руки к ангелу смерти и «от всей души» отдает Богу душу. Звучит знаменитое «Спаслась!». Сатана же низвергается в преисподнюю.

В финале мы снова видим престарелого Фауста. Та же мизансцена, что и в первом действии. Старец пробуждается, всё произошедшее ему просто приснилось. А во время постановочных поклонов вновь помолодевший доктор сбрасывает пиджак, и мы видим надпись на груди его футболки: «Чао, мама и папи», а на спине — «Я люблю Лондон».

На мой взгляд, эта постановка оперного «Фауста» вполне подходит под категорию «постнеклассическая» — великолепный вокал, искусная актерская игра, классическая в своей основе сюжетная линия, профессионально исполненные танцевальные номера подернуты в ней легким флером многих театральных новаций минувшего века, придающих ей дополнительную зрелищность и занимательность, но поданных как нечто уже иронически преодоленное современным европейским художественным сознанием, ищущим новые пути развития. Немалую роль здесь играет эффект остранения — за действием нередко наблюдают толпящиеся на хорах актеры: они изображают зрителей, оживленно обсуждающих происходящее.

Конечно, глубинной философической серьезности, присущей сокуровскому «Фаусту», здесь нет, но есть глубинная гуманность, выраженная собственно художественными средствами.

Ваша Н. М.

221. В. Иванов

(06.04.12)


Дорогой Виктор Васильевич,

к сожалению, мои поиски путеводителя не увенчались успехом. В этом отношении Берлин решил уподобиться Москве. Говорят, что издание Michelin слишком перенасыщено информацией об искусстве. Народ же больше интересуют магазины, рестораны, бары, пляжи и тому подобные капища современной цивилизации. В «Дусмане» (книжный супермаркет на приличном уровне) мне сказали, что, вероятно, в мае придет искомый нами путеводитель на английском языке. Раз время поступления не гарантировано, магазин пока заказов не принимает. Максимум, могут проинформировать, когда книга поступит у них в продажу. Подходит Вам этот вариант?

Теперь о Вашем последнем письме. Читаю внимательно. Однако поскольку я фильмов Сокурова не видел, то не могу включиться в их обсуждение. Замечу только, что упомянутый Вами pater в последнее время не реагирует болезненно на разговоры об эстетическом наслаждении и все более склоняется в пользу этого термина, хотя по-прежнему опасается гедонистического оттенка, ему (термину) в современном словоупотреблении все же присущего.

Наслаждается pater сокровищами берлинских музеев и филармоническими концертами.

Выставочная же жизнь здесь находится в полулетаргическом состоянии. Недавно, правда, открылась ретроспектива Рихтера, но я ее еще не посетил.

Читаю последний роман Уэльбека. Поражен! Давно не читал ничего подобного по глубине анализа западной жизни (состояния искусства в том числе).

Поздравляю с наступающими праздниками! В. И.

Основные аспекты эстетики французского символизма

222. Н. Маньковская

(20.04.12)


Дорогие друзья!

Наша дискуссия о сущности символизации в искусстве побудила меня обратиться к тому, что чувствовали и думали по этому поводу родоначальники символизма XIX–XX вв. — французские символисты. Я полюбила их поэтическое и живописное творчество еще в ранней юности, а позже спорадически знакомилась с их теоретическими высказываниям. А сейчас, во многом благодаря нашему «Триалогу» и интереснейшей статье В. В. в «Вопросах философии» (2012, № 3) «Символизация в искусстве как эстетический принцип», загорелась желанием попытаться реконструировать их эстетику, чем, насколько я могу судить, профессионально еще никто не занимался. И так увлеклась, нашла столько интереснейших, никем в нашей стране не читанных материалов (достаточно сказать, что толстенные фолианты середины прошлого века, хранящиеся в РГБ, даже не были разрезаны — вот уж не думала, что мне когда-нибудь пригодится старинный разрезной нож!), настолько глубоко и полно погрузилась в их мир, что возникло желание написать что-то существенное на эту тему. Поэтому посылаю на ваш суд черновые наброски формирующегося материала.

Одним из подходов к изучению путей символизации как основы художественности в искусстве, конкретно-чувственного выражения его смысловой предметности может служить анализ взглядов тех теоретиков и практиков искусства, у которых проблема символического составляет стержень их творчества и художественно-эстетических концепций. К таковым, без сомнения, относятся французские символисты, первыми проложившие в последней четверти XIX в. путь символизму как особому художественно-эстетическому направлению, оказавшему впоследствии мощное воздействие на другие национальные символистские школы, либо примыкавшие к французской модели, либо дистанцировавшиеся от нее. Ближе всех к французам оказались в этом плане бельгийцы, особенно Морис Метерлинк и Эмиль Верхарн, и их воззрения также войдут в орбиту нашего внимания. Символистскими веяниями были охвачены все виды искусства — литература, музыка, театр, живопись, графика, скульптура, архитектура, балет, пикториальная фотография, нарождающийся кинематограф, декоративно-прикладное искусство.

Хотя как самостоятельное течение французский символизм прекратил свое существование в конце первой трети XX в., его воздействие на европейскую и американскую художественную культуру прошло через весь XX в., ощутимо оно и поныне как в модусе притяжения, так и отталкивания (свидетельство последнего — современные дискуссии о соотношении символа и симулякра). Актуальность обращения к эстетике французского символизма обусловлена и тем, что он оказал существенное влияние на эстетические взгляды русских младосимволистов — А. Белого, В. Иванова, А. Блока, Эллиса, художественную культуру Серебряного века в целом. А «русские сезоны» в Париже стали точкой соприкосновения и отчасти переплетения отечественного и французского видения сути символизации в искусстве — хореографическом, музыкальном, живописном, декоративно-прикладном.

Несмотря на наличие серьезных литературоведческих и искусствоведческих работ, в том числе и новейших, посвященных изучению символизма как направления в литературе, музыке, изобразительном искусстве, отдельным фигурам писателей и художников-символистов, эстетика французского символизма в целом и ее концептуальное ядро — проблема символизации — все еще ждет своих современных исследователей. Символизация принимает здесь своеобразные типологические формы — метафизичности, идеализации, мистериальности, герметизма, суггестивного эстетизма, повышенной экспрессивности. Они имманентно присущи ключевым фигурам французского и бельгийского символизма — Шарлю Бодлеру, Полю Верлену, Артюру Рембо, Жерару де Нервалю, Стефану Малларме, Полю Валери, Эмилю Верхарну, Анри де Ренье в поэзии, Морису Метерлинку в драматургии, живописным произведениям Пьера Пюви де Шаванна, Одилона Редона, Гюстава Моро, музыкальным композициям Клода Дебюсси, Мориса Равеля, Габриеля Форе. Некоторые из этих художников размышляли о том, что имплицитно составляло суть их творчества — символе, символическом, символизации; однако, как это нередко бывает в истории искусства, проблематизацию этих понятий на эксплицитном уровне взяли на себя не только и даже не столько они, сколько творческие личности их круга — Реми де Гурмон, Жан Мореас, Стюарт Мерриль, Эрнест Рейно, Жорж Ванор, Шарль Морис, Альбер Мокель, Рене Гиль, Теодор де Визева, хотя и у последних нет специальных эстетических трактатов, посвященных символизму. Вместе с тем совокупность отдельных высказываний теоретиков и практиков этого направления в искусстве, нередко носящих манифестарный характер, позволяет реконструировать достаточно целостную картину того, что образует специфику эстетики французского символизма: новую, оригинальную трактовку таких классических эстетических категорий и понятий, как символическое, художественный символ и образ, аллегория, красота, возвышенное, метафизика искусства, художественная идея, суггестия, интуиция художника, гениальность, язык и стиль в искусстве, метафоричность, художественный синтез, синестезия и др., не говоря уже о роли художника-медиума — проводника в мир духа, чуждого реалистической и натуралистической репрезентации. Не случайно в саморефлексии французского символизма это течение предстает как новый органичный ренессанс художества.