К этому типу искусных фотографов, по-моему, относится и Руфф. Однако он ничем в этом плане не выделяется из многих других. На мой взгляд, в его абстрактных работах (серия «Substrate» есть в Интернете) нет ничего близкого к Кандинскому. Это холодные, безвкусные, далекие от какого-либо колористического чутья работы. Так же не нашел я в Интернете ничего даже близкого по духу к картинам Магрита. В чем Вы это усмотрели? Пришлите картинку. Большинство же его фотографий (портреты, ню, интерьеры) проходят по разряду обычной массовой культуры. Ни о каких «метафизических мутациях» говорить здесь я бы не стал. Ближайший пример таких «мутаций» я усматриваю в творчестве Константина Худякова, о котором речь шла в конце первого тома Триалога, тоже работающего с фотографиями и компьютерами. Жаль, что его, видимо, не знает Уэльбек. О нем можно было бы написать роман покруче. Отретушированные фотографии Марса наиболее интересны у Руффа, но скорее самим оригиналом, — необычным для нас ландшафтом Марса — чем собственно обработкой их Руффом.
Прочитали мы с Н. Б. и «Карту и территорию» Уэльбека, а потом поговорили об этом романе под запись в контексте нашей «Беседы длиною в год», которую по ее завершении (уже этой осенью) пошлем и Вам, Вл. Вл. Спасибо за то, что проинформировали нас об этом романе[112]. Здесь я хотел бы только добавить, что, если Томас Руфф был действительно прототипом фотохудожника Джеда Мартена у Уэльбека, что Вы обосновали достаточно убедительно, то герой романа представлен французским писателем значительно более рельефной и значимой фигурой, чем его прототип. Вот видите, мы читаем Вас, дорогой друг, с большой пользой для себя. Открываем новые имена и произведения. Спасибо. Однако есть смысл перейти все-таки к более фундаментальным вещам, чем пост-культурная продукция. Она чем-то и привлекает нас — меня, например, своим апокалиптизмом (тот же Мартен у Уэльбека, чем не апокалиптик?), — но ее так много сегодня, что если на ней зацикливаться, то можно из нее и не выплыть, но погрузиться в полную депрессию.
На этом прощаюсь. До новых писем, друг мой. В. Б.
«Ареопагитики» sub specie symbolologiae
(25.06.12)
Дорогие друзья,
надеюсь, наш невольно затянувшийся перерыв в переписке подошел к концу, и мы начинаем новый виток активных общений. Для этого есть ряд приятных совпадений. Наконец откликнулась, и очень фундаментально, Н. Б. на наш с Вл. Вл. мужской междусобойчик, украсив его замечательным текстом о французском символизме. Я уже давно ждал этот текст, так как знаю, что Н. Б. всерьез занялась французами позапрошлого столетия. Рад, что наше с ней понимание многих аспектов французского символизма совпадает. Я, правда, занимался ими давно и не так серьезно, как Н. Б. сейчас, но, тем не менее, сделал какие-то свои выводы в статье о символизме в «Лексиконе нонклассики». Да и при изучении русского символизма для «Теургической эстетики» не раз оглядывался и на французский символизм. Его поэзию (к сожалению, в русских переводах) и живопись я с юности, как вы знаете, люблю. В нашем же сегодняшнем разговоре о символизации в искусстве такой фундамент крайне нужен. Спасибо, Н. Б., за этот приятный подарок всем нам. Будем его изучать и, как сможем, делиться своими впечатлениями.
Я, в свою очередь, долго молчал и отделывался мелкими отписками, ибо заперся на пару месяцев в келье и углубился в еще более древние истоки современного символизма — в «Ареопагитики». Да-да, Вл. Вл., вспомнил нашу с Вами юность, когда мы оба независимо друг от друга штудировали эти глубочайшие тексты, и они несомненно оказали влияние на все наше последующее творчество.
И вот, на склоне лет, размышляя о всем комплексе поднятых нами в последние годы проблем символизации и синтезации в искусстве, я решил перечитать «Ареопагитики» и написать две-три страницы ареопагитовского введения в наши символологические штудии. Да так увлекся этим чтением, так много обнаружил там нового, того, что, вероятно, было закрыто от меня в 60–70-е гг., что вместо двух страниц намахал десятки и не могу остановиться. Вероятно, получится большая статья. Однако дело все-таки идет к концу. Во всяком случае, в этом семестре. Решил отправить первую часть на Ваш суд, а вторую уже заканчиваю и пришлю днями.
Думаю, что мои «Ареопагитики», могучие эзотерико-исторические экскурсы Вл. Вл. в древнейшую мифологию, античную и египетскую, его же фундаментальный анализ Моро и блестящий анализ основ французского символизма Н. Б. в комплексе создают хороший и прочный фундамент для современных теоретических изысканий в области художественного символизма. Поэтому спешу ознакомить Вас со своими текстами по символологии «Ареопагитик» (больше Н. Б., конечно; о. Владимиру источник хорошо известен, но, пожалуй, не моя современная его интерпретация). Жду письмо Вл. Вл. о третьем этаже музея Моро и новейшие впечатления от поездки в Мюнхен. Да и о Париже мы пока ничего не получили.
В общем, за работу, друзья!
И да будет она радостной и обогащающей всех нас!
Итак, «Ареопагитики» sub specie symbolologiae.
Я не буду останавливаться здесь на трансцендентности Бога у Дионисия Ареопагита и на путях своеобразного «преодоления» ее в системе священной иерархии и в пространствах мистического опыта, ибо это более или менее известно; Н. Б. — хотя бы из моих книг по византийской эстетике. Очевидно, что любое «преодоление» глобальной трансцендентности не может быть полным и абсолютным на уровне земного бывания, но только символическим. И это хорошо понимал Ареопагит, предлагая лишь разные уровни приближения в намеках (= символах) к Тому, к Кому в принципе невозможно приблизиться, как к сущности, в сущности не обладающей ни сущностью, ни бытием даже в самом абстрактном и возвышенном смыслах этих понятий как понятий человеческого уровня и сознания. Ибо, гениально пишет Ареопагит, «в Нем и около Него — все, что относится к бытию, к сущему и к наставшему, Его же Самого не было, не будет и не бывало, Он не возникал и не возникнет, и — более того — Его нет. Но Он Сам представляет Собою бытие для сущего».
Хорошо сознавая непредставимость, неописуемость, непостигаемость для человеческого разума Самого Бога и многого из божественной сферы, с одной стороны, а также продолжая раннехристианскую и раннепатристическую эзотерическую традицию на сокрытие сущностных христианских истин от непосвященных, автор «Ареопагитик» разработал, насколько можно понять даже из дошедших до нас его текстов, глубоко продуманное символическое богословие, которое дает нам один из главных ключей не только к его эстетике (что существенно для меня в данной работе), но и ко всей средневековой христианской эстетике по меньшей мере, да и к христианскому богословию в целом, которое, хотя и побаивалось радикализма Ареопагита, тем не менее сознавало истинность большинства его прозрений и регулярно цитировало его тексты как на Востоке, так и на Западе христианской ойкумены.
Даже из сохранившихся текстов видно, что автор «Ареопагитик» в своей символологии продолжает достаточно хорошо разработанную к его времени традицию символико-аллегорической экзегезы текстов Св. Писания, восходящую к Филону Александрийскому, раннехристианским отцам и великим каппадокийцам (к Григорию Нисскому в первую очередь). Активно опираясь на нее, он написал трактат «Символическое богословие», в котором, как можно понять из его Послания IX (к Титу иерарху), дал символическое толкование многих мест Св. Писания. К сожалению, этот трактат до нас не дошел, но отдельные его идеи, как и другие положения символологии, разбросаны по всем текстам Корпуса и особенно полно изложены в «Божественных именах» и в Послании IX, которое является как бы сопроводительным письмом, приложенным к посылаемому Титу тексту «Символического богословия». Последнее, пишет Ареопагит, «всех символических богословий, как я думаю, является благим раскрытием, соответствующим Речений священным преданиям и истинам».
Фактически же весь Корпус ареопагитовых текстов является развернутым символическим богословием. В «Божественных именах», «Символическом богословии», Послании IX речь идет в основном о символических образах и именах Св. Писания, а в трактатах об иерархии («О небесной иерархии», «О церковной иерархии») — о символике всех ступеней священной иерархии и главных христианских таинств, которые тоже вписаны в иерархию на границе перехода от небесного уровня к земному. В комплексе складывается достаточно полное представление и о смысле собственно христианского символизма как такового в понимании Ареопагита, и о значении многих конкретных библейских и богословских символов в его интерпретации.
«Символическое богословие» посвящено, насколько можно понять, толкованию наиболее «диковинных», по Ареопагиту, т. е. излишне антропоморфных, зоо— и териоморфных, предметно-вещественных, сказали бы мы теперь, и чувственных образов Св. Писания, прилагаемых там к Богу и к божественной сфере. Разъяснение смысла некоторых из них дано и в Послании IX к Титу, вопросившему о том, как понимать дом Премудрости, ее чашу, еду и питие. На это Ареопагит отвечает, что все сие, как и многое другое подобное, он подробно разъяснил в «Символическом богословии», но дает ответ и здесь, сетуя на то, что бытует множество «бредовых вымыслов» относительно подобной «символической священнообразности» Писания, и он своими текстами пытается бороться с ними, давая наиболее, как он убежден, точное ее понимание.
Перечислив большой ряд чувственных и грубовато-обыденных образов Св. Писания, вокруг которых накручено множество нелепых представлений, Ареопагит утверждает, что за ними скрыта красота яркого божественного света. Эти изображения созданы не ради них самих — повторяет он традиционный для александрийско-каппадокийских отцов тезис, — но с двоякой целью: скрыть «неизреченное и невидимое для многих знание» от непосвященных и открыть его «только истинным приверженцам благочестия», которые «благодаря простоте ума и свойству умозрительной силы» способны, отринув всякую детскую фан