Здесь мне хотелось бы привести один крайне интересный для нашей темы текст Белого, в котором он, подключая свой художественный опыт, пытается объяснить смысл того, о чем он пишет в главе своих воспоминаний под названием: «Рудольф Штейнер в теме „Христос“». Прошу прощения у читателей: цитата не маленькая, но она стоит того, чтобы быть процитированной, а не пересказанной:
— Когда он говорил о благах культуры, тайнах истории, мистерии, он казался порой облеченным в порфиры магом, владеющим тайнами; но вот подходит минута совокупить все дары, и — произносится: «Я», «ИХ», все в «Я»; но тотчас: «Я», «ИХ» в свободно любовном поклоне исчезает из поля зрения: «ИХ» — И. Х.: Иисус Христос; силами свыше держится царь мира; «Царство» — не собственничество; первосвященство — прообраз; соедините все о КУЛЬТУРАХ, о «Я» человека, поставьте в свете сказанного о Христе; и — перерождения «царя» и «мага» в жест склонения; человек-маг, человек-царь отдает блеск собственничества младенцу, рожденному «Я». Ясли, перед нами сложенные; и человек— пастух!
В словах о Христе, произносимых им, мы бывали свидетелями мистерии перерождения в пастуха «мага»; в словах о Христе — он — первый пастух; в словах о культуре мистерий, культуры соткавших, он — первый «маг». И если можно соблазниться о докторе — (кто сей, владеющий знамениями?) — в минуту поднятия слов о Христе выявлялся его последний, таимый облик: пастушечий; он, перед кем удивлялись, готовые короновать и его, он стоял перед нами [ними] БЕЗ ВСЯКОЙ ВЛАСТИ, сложив к ногам рожденной ПРАВДЫ… и… «Я».
Так характеризовал бы я его тональность слов о Христе, растущих из молчания, сквозь слова о культуре; будучи на острие вершины «магической» линии всей истории, взрезая историю мистерий и магий с последнею остротою, перед взрезом этим склонялся он как бы на колени; взрез истории, — разверстые ложесна Софии, Марии, души, являющей младенца; о беспомощности первых мигов этого младенца, обезоруживающей силы и власти и рвущей величие Аримана и Люцифера — непередаваемо он говорил в Берлине на Рождестве: в 1912 году.
Вспоминаю эти слова и вспоминаю лик доктора, произносящего эти слова: беспомощность пастуха, преодолевающего беспомощность лишь безмерной любовью к младенцу, и им озаренная — играла на этом лике: был сам, как младенец, уже непобедимый искусами, потому что уже в последнем не борющийся. Никогда не забуду его, отданного младенцу мага, ставшего пастухом: простой и любящий! Не забуду его над кафедрой, над розами, — с белым, белым, белым лицом: не нашею белизною от павшего на него света, уже без КРАСОЧНЫХ отблесков. Если говорить не о физиологии ауры, а о моральном ее изжитии, то скажу: такой световой белизны, световой чистоты и не подозревал я в душевных подглядах; разумеется: нигде не видал! ПУРПУРНЫЙ жар исходил от его слов, пронизанных Христом; в эту минуту стоял и не проводник Импульса; проводник Импульса — еще символ: чаша, сосуд: то, в чем лежит Импульс, тот, по ком он бежит.
В стоявшем же перед нами в этот незабываемый вечер (26 декабря 12 года), в позе, в улыбке, в протянутости не к нам, а к невидимому центру, между нами возникшему, к яслям, — не было и силы передачи, потому что СИЛА, МОЩЬ, ВЛАСТЬ — неприменимые слова тут; то, что они должны означать, переродилось в нечто реально воплощенное, что даже не импульсирует, а стоит лишь в жесте удивления, радости и любви, образуя то, к чему все окружающее — несется и, вдвигаясь, пресуществляется; представленье о солнце — диск; и во все стороны — стрелы лучей: из центра к периферии; периферия — предметы и люди; но представьте — обратное; центра — нет, а точки периферии, предметы и люди, перестав быть самими собой, изливают лучи (сами — лучи!) в то, что абстрактно называется центром, что не центр, а — целое, в котором доктор и все мы — белое солнце любви к младенцу; а в другом внешнем разрезе — мы все, облеченные в ризы блеска, несем дары, а он, отдавший их нам, чтобы МЫ отдали — он уже БЕЗ ВСЕГО: беспомощный пастух, склоненный, глядит беспомощно, сзывая поудивиться: «Вот, — посмотрите: ведь вот Кто подброшен нам, Кто беспомощен, беспомощность Кого — победа над Люцифером и Ариманом; ибо и борьба в тысячелетиях с Ариманом в этот миг любви к младенцу, уже прошлое; победа есть, когда есть „ТАКАЯ ЛЮБОВЬ“. Вот о чем говорил весь жест его, толкующего тексты Евангелия от Луки.
БЕЛОГО, СВЕТОВОГО оттенка, на нем опочившего, я не видал, но ПРОВИДЕЛ; применимы слова Апокалипсиса: „Побеждающему дам БЕЛЫЙ КАМЕНЬ и на нем написанное НОВОЕ ИМЯ, которого никто не знает, кроме того, кто получает“. Новое имя даже не И. Х. в „ИХ“, а их новое соединение: И+Х = Ж: в слово „ЖИЗНЬ“. Такая опочившая, в себе воплощенная БЕЛИЗНА ТИШИНЫ! Лишь созерцая лик БЕЛОГО Саровского Старца, я имел вздох о ней; и тихо веяло в воздухе; веяло и тогда: НЕ ОТ ДОКТОРА, хотя он был тем, чьими молитвенными свершениями свершилась минута».
Показательный фрагмент из самой интересной главы «Рудольф Штейнер в теме „Христос“» книги воспоминаний Белого о Штейнере. Русский символист пытается вербализовать в образно-художественной форме свое восприятие (эстетическое, как мы видим, в основном) артистической лекции «доктора» о Христе, а таковыми, т. е. о Христе, по большому счету он считал практически все духовные лекции своего кумира. Белый регулярно подчеркивает в своих воспоминаниях, что лекции Штейнера — это больше, чем просто текстовые сообщения о чем-то; скорее — это моноспектакли, артистические представления, в которых сама риторика, голосовые интонации, эвритмия, актерская жестикуляция говорили значительно больше воспринимающему (внимающему), чем сами слова, хотя и они были очень мудрыми и умными, неоднократно подчеркивает русский символист.
Да и формально-содержательно многие лекции известного антропософа представляли собой полухудожественные произведения. Так, например, его лекция о сущности искусства, прочитанная в 1909 г. членам теософского общества, представляет собой некое неомифологическое сказание о происхождении искусств. Он начинает ее ярким изображением картины зимнего пейзажа на берегу моря в предзакатный час. Две женщины в этом пейзаже. Одна дрожит от холода, другая, не замечая его, созерцает зимний пейзаж и восклицает: «Как прекрасно вокруг!» Она чувствует, как тепло вливается в ее сердце от созерцания «внутренне величественной красоты морозного ландшафта». Женщины засыпают в этом пейзаже, и для одной из них сон может стать смертельным, замечает Штейнер. Из вечерней зари им ниспосылается вестник высших миров, который возвещает женщине, восхитившейся красотой пейзажа: «Ты искусство!»
Далее в состоянии астральной имагинации она принимает участие в мистерии созидания всех конкретных видов искусства. Ей поочередно являются «духовные образы», как правило, в абстрактных формах, которые не похожи ни на одну из форм земного мира. Они просят душу женщины слиться, соединиться с ними, в результате чего она превращается в «праобразы» того или иного искусства: танца, скульптуры, архитектуры, музыки, поэзии. Сами эти искусства в жизни людей стали достаточно бледными отражениями того, что имеет реальную и полную жизнь, согласно Штейнеру, только в мире «духовной имагинации». Проснувшись в каком-то совсем ином качестве творческого начала, женщина (Искусство) заметила, что ее подруга почти совсем окоченела от холода. И она принимается отхаживать ее и согревать теплом, приобретенным во время ночного путешествия в имагинативный мир. Здесь она поняла, что та другая женщина, почти замерзшая от того, что была не в состоянии «ничего пережить в духовном мире», — это «человеческая наука».
Теперь нетрудно представить, опираясь хотя бы на изложенное выше описание Белым своего переживания лекций создателя антропософии, как это мифологическое сказание, т. е. уже содержательно некоторая пьеска в лицах, было показано Штейнером своим слушателям, чтобы понять, какую высокую и активную роль в презентации его лекций играл собственно эстетический, или имагинативный, в его терминологии, момент.
Отсюда понятно, почему в своем восприятии лекций Штейнера Белый предстает нам одухотворенным эстетическим путешественником по планам и уровням духовного бытия, о которых не просто рассказывает учитель антропософии, но образно и как бы реально являет их слушателям (поднимает их до них), представая в их восприятии тем или иным персонажем почти мистериально напоминаемого (т. е. являемого) им события (в приведенном выше случае) священной истории. В тексте, который Штейнер прочитал (скорее сыграл, ибо «прочитал» здесь как-то не подходит) на Рождество 1912 года в Берлине, он в глазах Белого предстает то магом, являющим (воскрешающим) слушателям (скорее зрителям) древнюю мистерию, то пастухом, с умилением и любовью склонившимся над яслями с Младенцем, то самим этим беспомощным Младенцем и одновременном — почти Христом Вседержителем, Импульсом, поразившим Люцифера. Не случайно за немецким ICH («Я») самого Штейнера Белый склонен видеть монограмму I.CH., т. е. символ самого Иисуса Христа, а слова его, «с белым, белым, белым лицом», пышущие «пурпурным жаром», ощущать пронизанными самим Христом.
Столь ярко, эмоционально, я бы сказал, даже художественно написанная и мистически пережитая и истолкованная Белым картина своего восприятия образно и артистично представленного Штейнером события Рождества Христова может служить прекрасным примером для понимания метафизической сути эстетического опыта в целом, эстетического путешествия от чувственно воспринятого эстетического объекта к его духовным глубинам. При этом сам Белый ощущает за эстетической образностью (практически имагинацией) представления Штейнера еще и его инспирацию; он стремится показать, что сквозь словесную и артистическую образность родоначальника антропософии мощным потоком от сердца к сердцу струится духовная энергия вдохновения, воодушевления, внушения («суггестия» символистов): «Хочу сказать, чтобы твердо знали: говорил (Штейнер. — В. Б.) очень умные вещи о гнозисе и о Христе; это — известно; о том же, что делалось в сердцах, — не видевшие доктора не могут понять; я должен сказать: „Он был сердцем гораздо более, чем головою“… Он был — инспирация: не имагинация только! И слова о ХРИСТЕ — инспирации: сердечные мысли; перерождающие чувства еще больше, чем головы; как МЫСЛЬ живет в абстракциях, не будучи ими, так инспирация, будучи мыслью, — живет в чувствах; она менее всего — бесчувствица феноменологических мыслеплясок, способных угнать — куда Макар телят не гонял; и даже — мотивировать антро