Триалоги: импровизации на свободные темы — страница 2 из 19

Если жанр первой части сессии, собственно импровизации, оставался неизменным, то жанр второй постепенно менялся. Сначала это были просто комментарии к текстам друг друга после того, как они были прочитаны вслух. Потом мы стали писать самостоятельные тексты меньшего размера – «экспромты». Поначалу они представляли собой развитие или дополнение первой темы. Например, после импровизации «Судьба» мы писали экспромт на тему «Судьба и стол», а «Хоккей» сопровождался экспромтом о спортивном комментарии; после «Отпуска» следовал «Парк культуры и отдыха». Но позднее мы освободили экспромт от привязки к первой теме и выбирали для него либо одну из ранее предложенных тем, либо предлагали другую, руководствуясь интуицией. Например, поначалу Кабаков предложил темы «Плакат и стенд» и «Склад», мы для импровизации выбрали первую, а экспромт посвятили второй. Импровизация «Моя профессия» сопровождалась никак с ней не связанным экспромтом «Сумка», а «Возможен ли эпос в наше время?» – размышлением об истерике[3].

Мифологии советского общества

Многое из того, что мы пытались осуществить в своих импровизациях, – анализ политической и бытовой мифологии советского общества – перекликалось с идеями «Мифологий» Ролана Барта, написанных в 1950-х на французском материале. Там рассматриваются «буржуазные» мифы повседневности, общественные ритуалы и суеверия: потребление, еда, предметы обихода и роскоши и т. д. Вот некоторые темы Барта: «Пеномоющие средства»; «Игрушки»; «„Глубинная“ реклама»; «Писатель на отдыхе»; «Расин есть Расин»; «Симпатичный рабочий»; «Мозг Эйнштейна», «Вино и молоко»; «Бифштекс и картошка»; «Орнаментальная кулинария»; «„Тур де Франс“ как эпопея», «Лицо Греты Гарбо»; «Круиз» и т. п.

В «Мифологиях» Барт критически рассматривал буржуазную мифологию, мы – социалистическую, которая, конечно, была гораздо более императивна и тотальна, чем буржуазная. Барт, как истинно левый, считал, что левизна и мифология почти исключают друг друга.

Истинно революционный язык не может быть мифическим… Миф и Революция исключают друг друга, потому что революционное слово полностью, то есть от начала и до конца, политично, в то время как мифическое слово в исходном пункте представляет собой политическое высказывание, а в конце – натурализованное… Буржуазия скрывает тот факт, что она буржуазия, и тем самым порождает мифы; революция же открыто заявляет о себе как о революции и тем самым делает невозможным возникновение мифов… Мифотворчество не является сущностным признаком левых сил. Прежде всего, мифологизации подвергаются очень немногие объекты, лишь некоторые политические понятия… Левые мифы… никогда не затрагивают обширной области обычных человеческих отношений, целый слой незначащей идеологии. Повседневная жизнь им недоступна…[4]

Четверть века спустя мы, жившие в обществе «зрелого социализма», уже не могли не видеть, насколько Барт заблуждался. Левая мифология, перерастая в тоталитарную, гуще окутывает общественное сознание и сильнее искажает реальность, чем правая, которая в целом действует в согласии со здравым смыслом и отражает реальность, возводя в миф естественные потребности человеческой природы: в красивом, здоровом, мирном, сытном, удобном, полезном… Революция, наоборот, вся построена на искажении реальности, насилии над бытием. Мы были погружены в разлагающиеся остатки тоталитарных, коллективистских, героических мифов, которые превращали человека в винтик государственной машины. Миф – это господство общего над индивидуальным, государства над личностью, идеологии над действительностью, и в этом смысле все наше позднесоветское бытие было погружено в миф. Наши опыты его критического понимания были одновременно попытками освобождения от него. Мы обращали метод Барта против его собственной системы, против левой идеологии, которая диктовала ему критику буржуазного мира и закрывала глаза на несравненно более могущественный и разрушительный коммунистический миф.

Задолго до Барта А. Ф. Лосев в своей «Диалектике мифа» (1930) так характеризовал этот миф, причем не на поздней стадии его остывания, идеологического закостенения, а в самой горячей, революционной фазе:

С точки зрения коммунистической мифологии, не только «призрак ходит по Европе, призрак коммунизма» (начало «Коммун<истического> манифеста»), но при этом «копошатся гады контрреволюции», «воют шакалы империализма», «оскаливает зубы гидра буржуазии», «зияют пастью финансовые акулы» и т. д. Тут же снуют такие фигуры, как «бандиты во фраках», «разбойники с моноклем», «венценосные кровопускатели», «людоеды в митрах», «рясофорные скулодробители»… Кроме того, везде тут «темные силы», «мрачная реакция», «черная рать мракобесов»; и в этой тьме – «красная заря» «мирового пожара», «красное знамя» восстаний… Картинка! И после этого говорят, что тут нет никакой мифологии[5].

Эта язвительная реплика как будто обращена прямо к Барту, который 25 лет спустя заявил, что «Миф и Революция исключают друг друга». А еще 25 лет спустя, в начале 1980-х, когда в СССР, согласно Третьей программе КПСС (1961), уже должен был быть построен коммунизм, эта мифология стала плотью и явью советского общества. Все темы наших импровизаций, от бытовых до метафизических, от «мусора» до «судьбы», от «плаката и стенда» до «хоккея и футбола», были опытом критического анализа этой мифологии – не научного, а эссеистического.

Темы и подходы

Эти импровизации слагаются в общую мозаику, потенциально широкую по охвату, хотя, конечно, оставшуюся только в замыслах и набросках, – опыт коллективного осмысления советской реальности начала 1980-х годов. Для собрания этих текстов мы придумали несколько названий: «Триалоги», «С 7 до 11» (время наших встреч), «Вечерняя энциклопедия», «Малая тривиальная энциклопедия». Последнее особенно точно отражает суть нашего замысла, играя на двойном значении слова «тривиальный». С одной стороны, оно отсылает к обыденному, повседневному уровню реальности, который становится предметом особенно пристального внимания. С другой – латинский корень «trivium», означающий перекресток трех дорог, прекрасно соотносится с форматом наших бесед, «триалогов», где сходятся три различных взгляда на рассматриваемые явления.

Темы наших импровизаций, на первый взгляд разрозненные и случайные, при более пристальном рассмотрении образуют контурную карту советской ментальности. Они группируются вокруг нескольких ключевых мотивов.

Первая группа касается предметного мира советского человека: мусор, склад, сумка, стол. Эти обыденные вещи в нашем рассмотрении приобретают почти метафизическое измерение. Мусор становится символом отношения к прошлому и настоящему, склад – воплощением государственной системы распределения, сумка – знаком кочевого быта горожанина, стол – точкой пересечения судьбы, творчества и повседневности.

Вторая группа объединяет темы, связанные с публичной сферой: плакат и стенд, отпуск, парк культуры и отдыха, хоккей, спортивный комментатор. Здесь мы исследуем механизмы формирования общественного сознания, способы пропаганды и коллективного досуга.

Третья группа затрагивает более абстрактные понятия: судьба, эпос, нация, истерия, – выводящие на уровень философских обобщений: соотношение личного и общественного, свободы и необходимости, «своего» и «чужого» в советском контексте.

Жанр триалога позволяет рассматривать каждое явление с различных точек зрения, которые не столько противоречат, сколько дополняют друг друга, создавая объемную картину. Тематическая общность позволяет особенно ясно слышать три разных голоса, каждый со своей интонацией. Если бы мне, одному из участников, можно было занять позицию стороннего наблюдателя, я бы обрисовал различия так:

Илья Кабаков – художник не только по профессии, но и по способу мышления. Его тексты – это словесные инсталляции, где бытовые детали вдруг обретают космический масштаб. Он начинает с конкретного, осязаемого: вот сумка, вот мусор, вот плакат на стене. Но постепенно эти предметы разрастаются, заполняют все пространство текста, становясь метафорами целой эпохи. Кабаков – мастер парадокса, его мысль движется рывками, неожиданными зигзагами, как будто пытаясь вырваться за пределы советской реальности, но всегда возвращаясь к ней.

Иосиф Бакштейн – аналитик и социолог. Его взгляд – это взгляд исследователя, пытающегося расчленить реальность на составные части, чтобы понять механизм ее работы. Он часто обращается к теориям, концепциям, ищет закономерности. Но за этой аналитической строгостью чувствуется глубокая эмоциональная вовлеченность, почти болезненное переживание трагикомедии советской действительности.

Михаил Эпштейн – культуролог и философ. Его тексты напоминают многослойные палимпсесты. Он видит в каждом явлении отголоски различных эпох и культур, проводит неожиданные параллели между советским бытом и античной мифологией, между коммунальной квартирой и средневековым монастырем. В этой игре понятий мысль движется по спирали, постоянно возвращаясь к исходной точке, но каждый раз на новом уровне осмысления.

Вместе эти три голоса создают полифонию, где бытовое перетекает в бытийное, конкретное – в абстрактное, а советское вдруг оказывается и антитезой, и частью общечеловеческого.

При чтении импровизаций важно помнить, что они писались одновременно и авторы никак не могли повлиять друг на друга. При этом переклички и совпадения далеко не случайны – они выражают саму мифоидеологическую природу тех феноменов, которую мы пытались раскрыть: как причастные к этой советской среде и одновременно выводящие ее в поле рефлексии. Например, в импровизации о хоккее и причинах советских побед именно в этом виде спорта все три автора проводят параллели с массовой дракой и ледовым побоищем, и эти независимые наблюдения соотносятся с самой мифической и ритуальной ролью хоккея. Особенность этих импровизаций в том, что они соединяют два уровня сознания: мифологическое и персональное. Это опыты авторской рефлексии, поставленные на самом себе как на мифологическом персонаже. В этих опытах мы выступаем как «советские люди» – а какими иными могли быть мы, рожденные и сформированные этой средой? – которые пытаются осознать, опредметить в себе слой этой советскости, а значит, преодолеть, очиститься от него.